Иван V: Цари… царевичи… царевны…
Шрифт:
— Дивное дело, — рассуждал Геронтий. — Один человек всю Расею на дыбки поднял.
— Царь-государь на сие богопротивное дело его благословил.
— Все едино. Хучь бы и все бояры, все приказные. Русь она во-он какая!
— Государь-батюшка в том невиновен: Никон его антихристовыми чарами опутал. Монахи-гречане тож заодно.
— Сказывали, будто православная вера от гречан пошла. Из Царя-града ее на Русь привезли.
— Э-э, да когда это было! Уж костей от тех первоугодников не осталось — истлели. Тамо по-своему молились, по-гречански, обряд у них иной был.
— А ты отколь знаешь?
— Старые люди сказывали. И в книгах священных про то прописано.
Горячо говорили, набиваясь в одну из изб — моленную. Была она попросторней и с тщанием рублена. Что там, за лесами, за реками, за озерами? Приходили вести, что власть жестоко карает противников никониан.
Неужто можно казнить за то, что по-старому двоеперстием осеняешь себя? За истинную веру?
— Никон-то более не патриарх. Стало быть, и законы его надобно отменить.
— Неужто свергли?
— Соборно. Вселенские патриархи судили и приговорили.
— За что ж мы все страдаем? За что покинули родные места, могилы заветные? Порушили все устройство жизни за что?!
В самом деле — за что? Никон низвергнут, осужден, сослан на покаяние. Вот бы поворотить все по-старому, перестать мутить народ. Пусть молятся кто как хочет: кто по старому, кто по-новому. Провозгласить замирение на святой Руси. Тогда и бунтовать перестанут. И войско отзовут. И зачернят слово «расколоучитель».
Неужто великому государю все это невдомек?! Ведь так просто. Нет, не хотят, видно, поворотить. Кто-то там округ царя за Никона. Греки? Бояре? Служилые?
Трудно, ох трудно понять, кто разжигал смуту. Горит она адским пламенем. Кто почитает то пламя адским, а кто райским. Целыми моленными церквами, с детьми и старцами, свершали огненное восхождение.
Староверы захватили Палеостровский монастырь и держались там. А когда стрельцы пробились сквозь степу, то увидели дивное.
Храм пылал, веселые огоньки пробивались сквозь крышу притвора, сквозь куполки. А изнутри доносилось пение вперемешку с криками. Когда буйное пламя вырвалось наружу, стрельцы со страхом и трепетом увидели, как из церковной главы поднялся отец Игнатий с простертым крестом в белой ризе и великой светлости и стал воздыматься в небо, а за ним седые старцы тож в ризах, и народ, множество народу в белом с простертыми руками возносилось в небо. А потом, когда прошел последний ряд, небесные врата закрылись, и церковь догорела. Груда мерных углей, источавших синие адские огоньки, лежала там, где был святой храм.
Огненное восхождение запылало по всей Олонецкой земле, по берегам великих озер — Ладожского и Онежского, в дремучих Керженских лесах. Деревянные храмы горели, словно огромные свечи. Вместе с молящимися.
А Никон-то, антихрист, расстрига, глядит и радуется: православные за старую веру горят. И на тыщи верст горелой человечиной смердит.
Страшно!
Кипела, бурлила Русь. Смутьянство разлилось по ее просторам. И все Никон. Кабы не властный его характер, кабы не странная власть, кою возымел он над царем Алексеем, власть демонская, заморочная, утихомирились бы православные. А тут вона куда завело!
И нет ходу назад.
Наступила бурливая весна. Стали сходить снега. Робко выглянули на свет первые, зеленые травинки, листья мать-и-мачехи. Долга была зима и все радовались: пришел ей конец.
Почки на тальнике надулись: вот-вот брызнут. И кривые березки выпустили сережки.
Понаделали зарубок, подвесили берестяных туесков, закапал сок — березкины слезки. Доброе питье.
Снежная крепость таяла не по дням, а по часам. Проходов в ней становилось все более. Зачастил народ в лес, у каждого свое дело. Кто по сухостой на дрова, кто по силки — на зверя либо птицу, кто на берег Выга.
А он уж стал вырываться из-под ледяной шубы. То там, то сям блеснет струя. И не поймешь: то ли ручей талых вод, то ли река стремится на волю.
Вот уж и лед пошел — быстрый, ломкий. Вздулся Выг сердито, норовя все с собой унести. Да свирепой хваткой уцепился за берега чернотал, не дает реке разгуляться.
Рыбки захотелось, свежатинки. Сплели верши лыковые — держат! Лыко на всякую потребу. Дед Геронтий ободрал все липки в округе, вынул заветный кочедык [22] и принялся плесть лапти.
22
Кочедык — шило для плетения лаптей.
Развезло, размякло все окрест. Землица кое-где проглянула: влажная, серая, вся в переплетении корешков — дышит.
Терпенья не стало — скорей бы вода сошла, скорей бы ралом [23] землицу поковырять, поднять, испытать, каковой кормилицей станет.
Солнышко не больно-то старается. Ему невдомек человечьи заботы. А забот-то, забот! Жилье поправить, церкву поставить взамен молельни, с шатром-луковицей, с крестом осьмиконечным.
Понавезли икон древнего письма. Тут и глубокочтимый Никола, и Богородица — троеручица, и Егорий-победоносец с Житием, и Спас — Исус, а не никонианский Иисус.
23
Рал — плуг.
Место всем им у сердца. Да мало этого: в церкви, возле царских врат.
Никто не сидит праздно. И детишкам малым есть работенка — хворост сбирать да в кучу складывать. Костер должен дышать огнем, теплом, согревать, сушить. Более всего сушить — воды кругом куда ни глянешь.
А дед Геронтий знай себе плетет лапоточки, старому да малому, и мурлычет под нос:
Кто бы мне построил безмолвную пустынь, Чтоб мне не видеть Прелестного света, Чтоб мне не слышать Человечья гласа. От мира греховного, К миру духовному, Гряду, спасуся, С молитвой утешною Спаси меня, грешного, Господи Исусе.Такая вот бесхитростная песня. А душу трогает. Остановится иной, замрет, вслушается, наклонит голову да и поспешит далее по своим делам.
Возвратились посланцы из Соловецкого монастыря. В самую пору: море взломалось, острова стали отрываться, а лучше сказать, закрываться.
Восьмой год непокорные чернецы — староверы Соловецкого монастыря — держат осаду. У них там вдоль каменных стен девяносто пушек. Крепость.
— Воевода Иван Мещеринов держит осаду со семьюстами стрельцов. Зимою подвез тяжелые пушки, кои стены рушат.
— Долбил-долбил, да не продолбил, — хихикнул инок Гервасий, молодой, бородка русая, только-только пробивается, глаза смешливые, как такой в иноки подался.
В монастыре главный — архимандрит Никанор. Он нам две пищали дал, — сказал старшой Василий, который был за воеводу. — Ходил по башням, кропил пушки, кадилом махал да приговаривал: «Матушки мои галаночки, надежа наша! Вы нас обороните силою своею рыкающею, антихристово племя никонианское побьете». Пищали эти от стрельцов добыты. Они там неволею стоят. Говорят: все едино монастырь нам не взять, стены непробойные, ворота дубовые, окованные. Чернецы пищею обильны и огневым припасом тож.