Иван V: Цари… царевичи… царевны…
Шрифт:
Если мы соорудили жертвенник для того, чтоб отступить от Господа, и для того, чтобы приносить на нем всесожжение и приношение хлебное и чтобы совершать на нем жертвы мирные: то да взыщет Сам Господь!
— Бегут!
Артамон Матвеев, ближний боярин, восславленный рождением царевича Петра, перекатывал это слово из угла в угол большого рта:
— Бегут!
Бегут смерды, холопы, чернь, бегут в леса Брянские, Китежские, Керженские, Олонецкие… Подале от попов-щепотников, от никониан, от церкви греческой…
— Вы, вы повинны! — Артамон ткнул перстом в греков именитых, столпов учености: Паисия Лигарида, братьев Лихудов, Симеона Полоцкого и иных. — Никон принял ваше научение, яко Божий указ, и понес его своим именем в народ. А народ-то темен. Церковь стояла и стоит нерушимо от века. Стародревняя постройка. Вы решили вынуть камни из основания, камни старые, привычные, и заменить их новыми, непривычными. Все едино, что жизнь перевернуть. А была ли-в том нужда? Уклад веры ломать? Торопливо да и свирепо, жестоко. Никон-то — человек властный, жестокий. Он взялся ретиво ломать, бить, казнить. С этого ли начинать духовное исправление? Так ли?
Молчали. Ибо знали: в чужой монастырь со своим уставом не входят. Думали: монастырь сей строен греками в незапамятные времена, стало быть, грекам и быть законниками в нем. Православие песнопения? Греческий язык русскому мужику — тарабарщина. Басурманство.
Да, есть их вина. Ежели бы не бесноватый Никон да послушливый царь, могло бы тихо сойти. Без супротивников. Без насилия.
А так двинули против староверов, раскольников воинскую силу. С кем воюете? Кого рубите, колете, в кого стреляете?
В своих же, в православных, одним святым поклоняющимся, одному Богу преклоняющимся.
Богородица, матушка, заступница, спаси нас! Образумь нас, Спаситель, сын Божий!
Вошел царь. Запросто. К любимцу Артамону с охотою, как в свои хоромы.
— О чем речь ведете?
— О Никоне, великий государь. О смуте раскольнической, им посеянной.
— Не им — мною, — покаянно отвечал царь Алексей. — Мирволил я ему, слушал его речи и казались они мне разумными. Не видел я за ним демона стоящего и кривляющегося. Грех на мне. Расстригли мы его, слава Господу, поняли, куда он завел нас.
— Поздно поняли, великий государь, — возразил Артамон — Бегут люди в глубь, в глушь, в леса. От законных господ бегут. Разорение государству чинится.
Развел царь руками.
— Поздно уж отбой-то бить. Сказано, велено, указано. Каково молиться, как петь, как креститься. Ослушников воли царской наказывать сурово, вплоть до смерти. Указы мои царские не отменены. Новый патриарх никонианские правила не отменил. Назад идти негоже. Вперед пойдем.
— Раскол в государстве ширится…
— Все на пользу, Артамоша. Глухие места заселим, — сказал царь весело и обратился к грекам: — А вы что молчите, затейники? От вас все пошло.
— Ты во всем прав, великий государь, — отвечал за всех Симеон. — Назад повертывать негоже. Ослушников наказывать не грех. Токмо уж больно свирепствуют воинские команды. Люди сжигаются с детьми и старцами, с женками и работными мужиками. Умерь стрельцов, великий государь. Пусть беглые прощены будут и оставлены.
— Неможно. Вышняя вода непреложна. Жаль мне людишек, но отвороту нет.
— Ну хоть послабление, — не сдавался Артамон.
— И послабления не будет Как поведено, так воеводы и поступят с раскольниками.
Тверд был царь в своей воле. И мягок с теми, кто мил сердцу. Знал это Матвеев. И ведал пути к сердцу повелителя. Не видел ничего хорошего в том, что бегут людишки в леса, спасаясь от чего? От троеперстия, от никонианской щепоти. Гиль какая-то!
Взял да окрестился двуперстием. И с вызовом глянул на государя. Тот ухмыльнулся и тож осенил себя двумя перстами. Стало быть, согласен: гиль, нету ей почитания, стало быть, понимает, каково всколыхнул Русь.
И греки понимают: не ко времени все сии новшества, исправления, греческий язык в богослужениях. Думая строить, бойся разрушить. Вера незыблема. Она на века и веками освящена.
Все это высказал царице Натальюшке, воспитаннице, любимой приемной дщери при живом отце Кириле Полуэктовиче. Они все близкие — Нарышкины. Пожаловал им царь палаты при Высокопетровском монастыре, в Белом городе, пожаловал заради рождения царевича Петра. И монастырю слава: великий государь щедрые пожертвования внес в монастырскую казну, стал посещать храмы, велел замостить улицу Петровку, что вела к монастырю.
Наталья гугукалась с Петрушей. Крепенький да живенький был младенец. Глядел на окружающих со смыслом. Складывал какие-то свои, одному ему понятные слова. И гневался, видя, что его не понимают. Морщил лобик, грозил кулачками — как взрослый.
Натальюшка разговаривала с ним:
— Ну что, Петя, Петрушечка, как повелишь?
— Гу-гу, бу-бу, — отвечал Петруша. И вдруг отчетливо произнес: — Ма-ма.
Обняла, не руками — губами, всего-всего. Повторяя, захлебываясь:
— Ма-ма, я мама, мамка, ма-ма…
Умиленно глядел на этот восторг материнства Артамон Сергеич. И у самого душа воспарила: оба родные — Натальюшка и Петруша, оба как бы кровные, нарышкинского семени-племени.
— Слышал? Ма-ма, — обратилась Наталья к Артамону. — Складывает помалу, экий смышленыш.
Не знал Матвеев, как приступить к разговору. Важный был разговор, а тут своя важность, свои радости, далекие от тех, кои его тревожили.
Натальюшка чутка, как всякая мать, уловляет волну либо облако: точно не скажешь. Поглядела внимательно на Матвеева, участливо спросила:
— Ты с докукой какой, Сергеич?
— С докукой, царица, с докукой, Натальюшка.
— Сказывай, какова докука.
— Больно велика она, объемлет всю Русь православную, разброд пошел, останову нет.
— Великий государь может остановить? — догадалась Наталья.
— Умница-разумница. Все ведаешь.
— А я вот что тебе скажу, Сергеич. Жене в мужнины дела, коли в любви живут да в согласии, мешаться можно. А царице в государевы — никак нельзя. Не бабье это дело: государство править, не тот в нас смысл.