Иван V: Цари… царевичи… царевны…
Шрифт:
По другую сторону реки Яузы лежал Кокуй — как по-простонародному нарекли Немецкую слободу. Там шла другая, незнакомая и необычная жизнь. Петруша любопытствовал, но маменька из Преображенского никуда не отпускала. Ей всюду чудились враждебные силы.
Так, впрочем, оно и было. Более всего злобствовала Софья. Тучная, большеголовая, с грубыми чертами лица и низкой талией, она ненавидела мачеху, сохранившую стройность и женственность, но не решалась на прямые действия, сдерживаемая своим талантом — князем Голицыным.
Царица более всего опасалась не за себя — за своих детей, и Прежде всего, за Петрушу, который мало-помалу становился все активней, все резвей и смышленей. В свои семь лет он сдавал за двенадцатилетнего и ростом и умом. В Преображенском он скоро стал чуть ли не главною персоной. Все подчинялись его командам.
Зимою на берегу Яузы стали строить снежную крепость. Формовали из снега кирпичи, укладывали их в ряд, стены мало-помалу росли, в них проделали бойницы. Башни долго не удавались: хотелось скруглить их и вывести повыше, да они отчего-то рушились. Учитель посоветовал плотней формовать кирпичи, а затем обливать их водою — для прочности.
Вот это было дело! Крепость с двумя башнями — потом вывели еще две по четырем углам — вышла хоть и невелика, зато прочна. Вот где разыгрывались баталии. Пушки-Катапульты стреляли снежными ядрами, иной раз разя до синяков, а то и до крови. Петруша был бомбардиром, и солдатам своим наказывал обращаться к нему не иначе, как «господин бомбардир».
Крепость простояла до теплых весенних дней, господин бомбардир с горестью взирал, как она тает под весенним солнцем, как обваливаются ее башни, возведенные такими трудами, как рушатся стены.
— Все недолговечно в этом мире, — философски заметил дядюшка Лев Нарышкин, утешая племянника. — И крепости, и людская слава, и богатство…
Его поняла только царица-сестрица. Сам Петруша был уверен, что он вечен, что ни солнце его не растопит, ни свирепый мороз не окостенит, ни хвороба его не возьмет — доктора ее изгонят. Ему ли чего бояться? Он испытывал то, что испытывает каждый из нас в утро нашей жизни. К тому же он неизменно выходил победителем из каждого сражения. Правда, мальчишки постарше и посильней поддавалась ему — царскому сыну, царевичу. Остальных он клал на лопатки, либо разил сабелькой. Он чувствовал в себе силу не по летам и рос быстрей, нежели его ровесники. Иноземцы, являвшиеся поглядеть на юного царевича, который, по известьям, был любимцем и надежою покойного царя Алексея, давали ему вдвое больше лет, чем было на самом деле. В десять он глядел шестнадцатилетним.
До дядюшки Артамона доходили эти вести, и он пребывал в радости и утешении, веря, что заботами царицы и Петруши будет вызволен из тяжкого заточения.
Живут же люди и в земляной яме — этот пример был у него постоянно перед глазами. Плотью немощны, а духом могучи. Ибо только дух, только вера, несокрушимая вера в свою правду, правду истинного православия поддерживала их.
Не однажды Матвеев и его сын наблюдали, как извлекали из подземного узилища страдальцев. Вид у них был звероподобный. Обросшие, покрытые коростой, в немыслимых лохмотьях, звеня цепями, они жадно вдыхали-воздух, пока из ямы вычищали нечистоты. Протопоп Аввакум громогласно изрыгал хулу на царя, на патриархов, последними словами поносил Никона.
— Анафема! — гремел он. — Анафема царям — мертвому и нынешнему, анафема Никону и Иоавсиму! Да пожрет их геенна огненная, да терзают их черти а аду клещами раскаленными!
Стрельцы, сторожившие узников, ухмылялись. Для них это было развлечением. Они притерпелись. И страдания человеческие оставляли их холодными, и анафема царям не воспринималась как жестоко наказуемая хула. Все едино — долго протопоп не протянет, сгниет. Ежели иною казнью не казнят.
Молился за Аввакума Артамон Сергеевич, просил Господа облегчить его мученья. Ведь за веру православную страдает! За веру!
— Царь Алексей действовал по наущение Никона. Но жалел Аввакума. Надеялся на исправление. Царь был мягок, слаб духом. А протопоп Аввакум духом был могуч, несокрушим. Ништо его не могло сломить. Господь милосердный, сними с него цепи, вызволи из темницы, — бормотал Матвеев. — Нет меры страданиям его безвинным.
Молил он Господа и о своем вызволении. Пуст озерск, пуст и безотраден. Зверям тут жить, а не человекам. Неужто скончает он свой век в этом остроге? А сын Андрей, вовсе безвинный страдалец?
Видно, дошли все-таки его молитвы до небесных жилищ, а может, и до земных хором. Вышло послабление: приказано было перевести ссыльного боярина Матвеева со чадами в Мезень.
Ну не издевательство ли сия «милость»?! Очинил перо, лежавшее без употребления и вовсе высохшее, стал писать царю:
«А и на Мезень велено нас переволочь от Пустозерского горькослезного места, от моря к тому же пустому морю, за тою же теснотой и стражею темничною. А и на Мезени нам тунедателей нет; жалованья дано 150 рублев. Итого будет нам на день и сиротам нашим по три денежки, а на одежду нам твоего государева милостивого указа нет.
…Мы не противники ни церкви, ни вашему царскому повелению: плачу, что ветхий сединою, древен работами сверстан кормом с единолетним».
Обида снова начала его глодать. За что? Лишился сна, мысли одна другой горше теснились в голове. За что? За верную службу, за бескорыстие, за честность и преданность. По чьим наветам страждет? Знал бы доподлинно, устыдил бы… А разве врага устыдишь? Разве пробудишь в нем совесть? Без вины виноваты!
Царь слезниц не читал. Читали их его приближенные, читал князь Василий Голицын, читала и мстительно радовалась царевна Софья. Царь Федор на ущербе жизни молодой вновь решил ожениться. И приглянулась ему Марфа Матвеевна Апраксина, девица пригожая, нраву тихого, покладистого и не без царя в голове.
Радости-то было! Праздник! Свадьба гуляла во дворце, царь без особой нужды никуда не выезжал. Ноги и вовсе отказали, стали возить его в кресле на колесиках, как возили увечных.
Не зря молодая царица отчеством была Матвеевна, вызволила она Матвеева. Крестным отцом он ей приходился. И когда обжилась во дворце, стала просить у своего повелителя милости для крестного.
Стал упорствовать было царь безо всякой причины, токмо по наговорам Софьи. Однако не мог отказать молодой да любимой царице…
Когда Матвеевы отбывали из Пустозерска, подошел Артамон к железной решетке и, дав стрельцу денежку, прокричал:
— Прощай, отец протопоп! Да смилостивится над тобою Господь, на него мое упование и твое тож. Не глядит он равнодушно на страдания твои, отмстит гонителям. На Мезень пересылают нас.
Глухо раздалось в ответ из ямы:
— Добрый человек, там, на Мезени, супруга моя с детками страждет безвинно. Передай ей мое благословение. Авось, Господь сподобит нам соединиться во страданиях. Его господня воля неисповедима.