Ивушка неплакучая
Шрифт:
Солдат Бесхвостый, прижмурившись, дожевывал свою жвачку и, кажется, не обрадовался, когда на его обсмо-ленную шею легли сначала рука бывшего подпаска, а потом уж и ярмо.
— Солдатик, миленький, цоб-цобе! Поскорее! — не понукал, а просил Павлик, только помахивая кнутом, но не опуская его на выгнутую бычью хребтину, так что не привыкший к подобному деликатному обращению Солдат Бесхвостый шевельнул ушами с явным недоумением и, кажется, впервые против своего обыкновения прибавил шагу. Во всяком случае, он-то знал, что пошел быстрее, но ребята этого не приметили, и Павлик продолжал просить, даже не просить — умолять: — Ну, ну, Бесхвостый, побыстрее же! Миленький! — И, словно догадавшись, на какое серьезное дело направляются его седоки, вол еще набрал скорости, а под гору и вовсе побежал, смешно и нелепо вихляя клешнятыми ногами.
— Уррра! — закричали ребята. — Вперед, Солдатик, вперед!
У Дубового оврага они освободили его из ярма, по очереди подошли и потрепали за ушами.
— Спасибо, Бесхвостый! До свиданья! Жди нас с победой! Смерть немецким оккупантам! — Последние слова вырвались у Павлика одновременно со слезинками, которые сами собой выскочили из повлажневших и засветившихся странно как-то глаз.
Бык преданно и долго поглядел им вслед и не нагнул тяжелой своей морды к траве до той минуты, пока ребята не скрылись за ближним увалом. За увалом они остановились, поправили на себе поклажу, оглядели друг друга, и Павлик спросил на всякий случай:
— А ты жалеть не будешь, что пошел? Скажи прямо. Я ведь и один могу…
— Да ты что! — обиделся Мишка. — Я и сам хотел…
— Ну, лады, — заключил Угрюмов-младший удовлетворенно и скомандовал: — Тогда пошли!
— Пошли, — сказал Мишка как можно решительнее, но в голосе его, подчеркнуто воинственном, отчетливо слышались противные нотки смятения, поселившегося в его душе сейчас же, как они шагнули за увал и когда Солдат Бесхвостый скрылся из их глаз, как бы оборвав нить, которая еще связывала Мишку с дорогим и привычным миром, дорогим уж потому только, что он был для него пока что единственным. Это и мать с ее вечно встревоженными, чего-то недоброго ожидающими и оттого всегда печальными глазами; она, наверное, уже вернулась с выгона, куда провожала в стадо корову и где успела вдосталь наговориться с кумой Дарьей, а теперь вот зовет не дозовется его с сеновала завтракать. Это и два его младших брата, Генка и Андрюшка, — они небось сидят уже за столом и, голодные, думают, отчего это их мамка так долго не идет в избу и не ставит на стол чугун с похлебкой. Это и рыжий старый Полкан, увязавшийся было за ними и отогнанный самым грубым образом, — он, конечно, забился под крыльцо и поскуливает там, плачет по Мишке. Это и древняя груша на задах, единственное дерево, посаженное в какие-то давние-предавние времена еще Мишкиным прадедом, — она свечою уткнулась в небо, и на вышних колючих ее ветвях уже виделась восковая желтизна созревающих плодов, — Мишка дважды забирался туда, в кровь оцарапал себе грудь, она и сейчас еще зудела. Это и речка, приласкавшаяся к их плетню, через который свисали на шершавых плетях рубчатые оранжевые тыквы-аме-рпканкп; сшибленные озорными мальчишками, тыквы эти часто плюхались в воду и плавали там до тех пор, пока мать или он, Мишка, не приметят и не повытаскивают их к себе в огород. Это и шустрые прожорливые окуньки в той речке; в раннюю и росную утреннюю зорю они охотнее других рыбин шли на приманку и подцеплялись на крючок, ржавый от забытых на нем от прежней ловли и присохших червяков. Это, наконец, и батькины треугольники, которые хоть и редко, но все-таки приходили в их дом и на целую неделю спугивали с материных глаз вечную ее печаль, когда мать пускай и сквозь слезы, но улыбалась, и р такие дни была она молодой и очень даже красивой. И вот все это осталось там, за тем вон увалом, за той невидимой глазу, но остро ощутимой чертой. Приметил ли что или так, на всякий случай, Павлик тихо спросил:
— Ну как?
— Что?
— Не устал? Может, посидим?
— Не-э-э, — протянул Мишка. Помолчав, спросил: — А ведь у нас с тобой никаких документов. Как же мы?
Павлик победно глянул на него, взбудоражил пену кудрей, зачем-то подтянул штаны, хотел что-то сказать, но передумал и пошагал еще быстрее. Однако терпения его хватило ненадолго, до той лишь минуты, как они ступили в лес. Отойдя в сторону от дороги, он покликал туда Мишку, наклонился над ученической холщовой, изукрашенной фиолетовыми чернилами сумкой.
— Говоришь, нету документов? А вот! — Он погрузил руку в мешочек, порылся там и, точно фокусник в цирке, выдернул что-то ослепительно красное среди лесной зелени, взмахнул им раз и два прямо перед Мишкиным лицом и торжествующе воскликнул: — Вот наш документ, с ним куда хошь пустят!
— Галстук?
— Ну да. Ты, чай, свой не прихватил?
— Не. Его мамка в сундук упрятала. Говорит, до осени, — грустно признался Мишка. При слове «мамка» голос его дрогнул, и Мишка был совсем недалек от того, чтобы зареветь на весь этот чужой, незнакомый лес. Павлик же беспокойство и волнение друга расценил по-своему, а потому и сказал значительно, вновь подсмыкнув портки, которые норовили соскользнуть с узких и тощих его мальчишеских бедер:
— Ничего. Нам и одного галстука довольно. Ведь документы спрашивают, проверяют, значит, только у командиров.
— Ах вон оно как, — сказал Мишка, покорно и безропотно приняв на себя роль рядового бойца, а командирскую — без непременного во всех таких случаях боя — уступил Павлику, хотя тот был моложе на целых два месяца, так Мишке сказывала его мама.
Небольшая дубрава, как бы случайно оброненная кем-то среди степи, очень скоро кончилась. У ее опушки дорога, по которой шли Павлик и Мишка, разветвилась сразу на три, такой же ширины, с той лишь разницей, что были они не прямые, как их прародительница лесная, а какие-то все извилюженные, одна, как бы продолжая лесную, убегала вниз, под уклон большой балки, и была хорошо наезжена, припорошена сенцом и ветками с засохшими дубовыми жестяно-звонкими и жесткими листьями, но ней, видать, вывозили из лесу сено и дрова, и вела она — это уж всякий бы понял — в селение, укрывшееся у дна балки, по-над речкой, которая конечно же неторопко бежит там, пробирается через высокую осоку, кугу и светлокожие талы, купающие в теплой воде зеленые свои косички. Две другие дороги резко расходились влево и вправо и убегали от лесной опушки под острыми углами, наезжены они были меньше и выглядели уже, поскольку колесницы, заросшие с боков и посередине густой травою, были почти не видны, и сами эти дороги представлялись какими-то несамостоятельными, вроде ветвей от основной, хорошо накатанной.
Павлик и Мишка остановились в нерешительности. Сейчас они были в положении тех богатырей из сказки, перед которыми лежали три дороги, и надобно решить, по какой из них пойти. Правда, перед ребятами не было загадочных, пугающих надписей, кои гласили про то, что пойдешь по такой-то дороге — встретишь то-то, по другой — другое, по третьей — третье, и все, что ни встретишь на тех трех дорогах, — одно страшнее другого. Но оттого, что не было таких предостерегающих надписей, задача наших путешественников нисколько не облегчалась. Что бы там ни было, а они должны продвигаться вперед и для этого выбрать самый верный и безопасный путь. Пока что они украдкой поглядывали друг на дружку и пришмыгивали носами.
Центральная дорога исключалась начисто, потому что вела в селение, на глаза взрослым людям, которые представляли сейчас, как думалось беглецам, наиглавнейшее препятствие. Если удариться по правой, не исключено, что приведет она сызнова в Завидово, там, вдали, она подозрительно забирала опять вверх, с явным намерением обойти лес, соединиться где-то в степи с дорогой, по которой они вышли вот сейчас на эту опушку.
— Погоди тут, — приказал Павлик и побежал к дубку, самому молодому на вид и по причине этой самому недисциплинированному, потому как он вырвался метров на десять вперед, прямо в открытое поле и бесстрашно остановился там, шелестя темно-зеленою и жесткою шевелюрой, точно парень перед деревенскими девчатами. Подбегая к нему, Павлик с досадой подумал о том, как же это рань-ше-то он не сообразил, что надо взобраться на вершину дерева и оглядеться окрест — так ведь и поступают настоящие разведчики там, на фронте и в партизанских отрядах, про такое и в кино показывают, и в книжках пишут… Не прошло и двух минут, как он был уже на верхотуре, оседлав у основания сучок потолще и понадежнее. Впрочем, относительно надежности у Павлика не было никаких сомнений, поскольку все дубовые сучки, ежели они не сухие, даже растонюсенькие, тоньше его, Павликова, мизинца, легко держат на себе груз и потяжелее мальчишечьего, далеко не упитапного тела. Павлик сложил ладони раструбом, приставил их к глазам, как бы это был полевой бинокль, и принялся наблюдать.
Так и есть: внизу вдоль заосоченной речушки, по обоим ее берегам, длинною цепочкой протянулись избы, покрытые сплошь соломой, над некоторыми еще струился запоздалый дымок, по ту и эту стороны реки, по деревне медленно двигались повозки, их влачили волы, ленивые и горбатые, как Солдат Бесхвостый, как все волы на свете. Женщины в пестрых кофтах и белых платках, закрывавших почти все лицо, сидели на повозках, свесивши босые ноги — даже отсюда было видно, что они босые. В омуте, отвоевавшем у осоки и талов небольшое пространство, купались ребятишки. Один из них завел в воду старую клячу и теперь елозил по острой ее хребтине голым задом, нагибаясь то влево, то вправо — мыл свою сивку-бурку. Против лошади, у берега, на деревянных мостках склонилась баба и смачно шлепала тяжелым вальком по мокрому тряпью — простирнула, видать, шоболы со своей детворы, сейчас она вернется во двор и развесит их на плетне. Павлик посмотрел на дорогу, какая уходила влево от них; ничего утешительного он не обнаружил: и эта дорога вела к селу, только на его окраину. Теперь надо было поскорее слезать вниз и просить бога, чтобы он прибавил их ногам прыти, ибо Павлик успел заподозрить угрозу. Она надвигалась оттуда, откуда по логике вещей ее и следовало бы ожидать в первую очередь: их обнаружили купающиеся ребятишки. С наблюдательного пункта Павлику хорошо было видно, как они забеспокоились, быстро погребли мелкими саженками к берегу и, выскочив из воды, мигом повернулись лицом к лесу, вытягивая руки, загалдели, закричали что-то. А тот, что был на лошади, отчаянно молотил ее по ребрам пятками, гнал из реки вон. Выбравшаяся на берег и понукаемая голым наездником кляча поскакала к дому, над которым лениво пошевеливался источенный ветрами и дождями флаг.
Ничего яснее и быть не могло: готовилась погоня. И не простая, та, что предшествует обычной драке деревенской ребятни, когда любой предлог годен, когда потасовка начинается по самому ничтожному поводу, иной раз и вовсе без всякого повода, а потому лишь, что у забияк руки чешутся. Сейчас положение было куда серьезнее, в чем Павлик Угрюмов и Мишка Тверское могли вполне убедиться через каких-нибудь полчаса.
Дело в том, что в последние дни, по мере приближения фронта к Волге, от селения к селению с быстротою прямо-таки непостижимой полетела тревожпая весть о высадке вражеского десанта где-то в здешних краях, в глубоком тылу советских войск, о том еще, что чуть ли не все окрестные леса превратились в естественные укрытия для немецких шпионов и диверсантов, которые по ночам выпускают в небо ракеты и наводят свои бомбардировщики на важные объекты. Каждый второй житель приволжских селений будет клясться и божитьея, что собственными глазами видел те ракеты, в доказательство приведет столько подкрепляющих подробностей, что не поверить ему попросту невозможно. Что до бомбардировщиков, то всякую ночь черными тенями двигались они над степью, терзая душу притихшей в тревожном ожидании деревни своим прерывисто-надрывным и постылым воем. Возвращавшиеся из Саратова люди сообщали односельчанам недобрые вести: разбомбили заводы «Крекинг» и шарикоподшипниковый, целились в комбайновый, который теперь вовсе не комбайновый, потому как переведен на производство иной, совсем не мирной продукции. И в городе, сказывают побывавшие в нем, укрывается немало неприятельских пара-шютистов-шпионов и диверсантов. Про то и Павлик знал, поскольку своими ушами слышал, как дядя Коля рассказывал дедушке Апрелю, Максиму Паклёникову и другим собравшимся в правлении про вражеских лазутчиков и про изменников, предателей, которые помогали врагу.
— Теперь надо держать ухо востро, сейчас везде фронт, — говорил дядя Коля необычно строго. — Бдительность должна быть!
Павлику особенно запомнилось это по-военному тревожное и суровое слово «бдительность». Слушая с учащенно заколотившимся сердцем дядю Колю, Павлик не знал тогда, что сказанное стариком повернется, и очень даже сксцэо, и к нему, Павлику, самой жестокой стороной. Не знал он и теперь, что увидавшие его на дереве мальчишки вмиг решили, будто перед ними немецкий шпион, а потому и подняли тревогу. И коль скоро речь шла о делах чрезвычайных, к ребятам присоединились и взрослые, сбежавшиеся со всего большого селения. Вооруженные топорами, вилами, кольями, а кто и старыми дробовиками, люди устремились к лесу, где успели укрыться Павлик и Мишка, Скоро человеческие голоса и лай дворпяг были слышны уже отовсюду, из чего беглецы могли заключить, что лес окружен, что они обложены со всех сторон и им едва ли удастся вырваться из этакой западни.