Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Из 'Дневника старого врача'
Шрифт:

Предложение принято товарищами. Предметов собралось с дюжину; билетов наделано рублей на 70; угощение чаем. С вырученными лотереей деньгами набралось более сотни рублей. Главное есть. Надо теперь приискать самый дешевый способ перемещения своей особы из Дерпта в Москву. Случай решает. Из заезжего дома Фрея является подводчик Московской губернии, привозивший что-то в Лифляндию и отправляющийся на-днях порожнем опять в Московскую. Лошадей тройка. А экипаж?
– Есть кибиточка. "Укроем и благополучно доставим",- уверяет подводчик. Цена?-"Двадцать рублей".-По рукам.

И вот в пасмурный, но не морозный, декабрьский день, в послеобеденное время, я, одетый в нагольный полушубок, прикрытый сверху вывезенною еще из Москвы форменною (серою с красным, университетским, воротником) шинелью на вате, и в валенках, сажусь в кибитку и отправляюсь на долгих в Москву.

Мой возница спускается на реку, и через несколько часов по Эмбаху мы выезжаем на озеро Пейпус, направляясь к Пскову. Между тем стемнело. Месяца не видать. Небо заволокло облаками. Мы все едем и едем. Раздаются пушечные выстрелы, как будто возле нас. Это трескается лед на Пейпусе и образуются полыньи. Вдруг-стоп. Что такое? Громадная полынья; вывороченные массы льда стоят горою, а возле них широчайшая полоса воды. Слава богу, что еще не въехали прямо в воду. Что же это такое? Как же тут быть? Вдали ни зги не видать, под ногами вода.

– Да леший пошутил; с съезжей дороги сбился, а я по ней сколько раз езжал,- уверяет мой возница.- Да что теперь-то поделаешь? Сем-ка я побегу, да разведаю; дорога-то должна быть тут близко.

Я остаюсь один с лошадьми. Сижу, сижу,-делается жутко; в ночной тиши раздаются кругом выстрелы; мне показалось в темноте что-то блестящее, как будто огоньки; думаю, уж не волчьи ли глаза; выскакиваю из кибитки, поднимаю крик и стук палкою о кибитку; бегаю вокруг кибитки, чтобы согреться; начинает пробирать. Ничего не видно и не слышно. Ямщика и след простыл. Просто беда. Прошло, верно, не менее часа, а мне показалось по крайней мере часа четыре; наконец, слышу где-тсг вдали, в стороне, как будто человеческий голос. Я отзываюсь и кричу, что есть мочи. Голос приближается. Показались опять и, как будто, прежние огоньки, напугавшие меня. Наконец, является, едва переводя дух от усталости, и мой возница.

– Ну что?

– Да что, дороги-то не нашел; а вот мы повернем назад, да немного вбок; там доедем до деревушки на берегу.

– На каком же это берегу? Значит, мы уже недалеко от Пскова?

– Куда, барин, до Пскова; мы тут все плутали по озеру, а далеко от берега не отъезжали. Вон там я видел деревушку; до рассвета переночуем в ней.

Делать нечего, едем. Проходит еще не менее часа, пока мы доехали до какого-то жилья. Петухи давно уже как пропели; достучались в какой-то лачуге; впустили. Но, господи, что это было за жилье, и что за люди! В Дерпт являлись изредка в клинику какие-то, носившие образ человека, звери, с диким, бессмысленным выражением на желто-смуглом лице, косматые, обвязанные лоскутами и не говорившие ни на каком языке. Это и были обитатели глухих и отдаленных прибрежий Пейпуса, финского племени; полагали, однакоже, что между ними встречались и выродившиеся наши раскольники, загнанные полицейским преследованием с давнего времени в самые глухие и непроходимые места.

Все занятия этого заглохшего населения заключались в рыболовстве; они питались только рыбою; понимали только то, что касалось до рыбной ловли, и могли говорить только о рыбе и рыболовстве. Язык их, состоявший из ограниченного числа слов, был помесью финского и испорченного русского. Вот к этому-то племени судьба, в виде подводчика Макара, и занесла меня на несколько часов. Но эти несколько часов до рассвета показались мне вечностью.

На дворе начинало морозить, а в лачуге непривычному человеку невозможно было оставаться: грязь, чад, смрад, какие-то мефитические испарения делали из лачуги отвратительнейший клоак. Я видел и самые невзрачные курные чухонские и русские избы, но это были дворцы в сравнении с тем, что пришлось мне видеть на прибрежье Пейпуса. Как я провел часа в этом клоаке, я не знаю; помню только, что я беспрестанно ходил из лачуги на двор и дремал, стоя и ходя. Любопытно бы знать, насколько современные [1881 г.] веяния изменили жизнь в трущобах того давнего времени?

На другой день, при свете, легко объяснилось наше блуждание по необозримому озеру, на котором зимою, кроме неба и снежной поверхности с огромными трещинами и сугробами, ничего не было видно; только целые стаи ворон с хриплым карканьем носились над прорубями и полыньями, высматривая себе добычу.

Гораздо труднее было бы объяснить незнакомому с русскою натурою, как решился москвитянин Макар переезжать по льду Пейпуса ночью, проехав через него, как я узнал потом от самого же Макара, только один раз в жизни, и то в обратном направлении, т. е. от Пскова к Дерпту.

Мудрено ли, что мы ночью сбились, когда и днем мой Макар постоянно у каждого встречного спрашивал о дороге в Псков.

Но земляк мой, москвитянин Макар, ознаменовал нашу поездку не одним только геройским переездом через Пейпус.

Избегнув неожиданно гибели в полыньях Пейпуса, Макар ухитрился-таки погрузить нас, то-есть меня, кибитку и лошадей, в полынью какой-то речонки. Это было на рассвете, кажется на пятый день моей Одиссеи. Я спал, закутавшись под рогожею кибитки. Вдруг пробуждаюсь,- чувствую, что кибитка остановилась; я откидываю рогожу, и что же вижу: лошади стоят по шею в воде. Макара нет, кибитка - также в воде, и холодная струя добирается через стенки кибитки и к моим ногам. Не понимая спросонья, что все это значит, я инстинктивно бросаюсь из кибитки вон и попадаю по пояс в воду; в это мгновенье является откуда-то Макар с людьми с берега. Вытаскивают и меня, и кибитку, и лошадей. Пришлось залечь на печь, раздеться до нага, вытереться горелкою и сушиться.

Так шло время в путешествии на долгих с Макаром; оно продолжалось чуть не две недели; в эти дни и ночи я насмотрелся на жизнь на постоялых дворах [...].

Наконец, я - в Москве, у Калужских ворот, на квартире матушки, жившей у отставного комиссариатского чиновника, называвшего себя полковником [...].

Сделал я визит экзаменовавшему меня из хирургии на лекаря профессору Альфонскому (потом ректору). Он начинает спрашивать про обсерваторию, про знаменитый рефрактор в Дерпте, в то время едва ли не единственный в России. Я с восторгом описываю виденное мною на дерптской обсерватории,- а Альфонский преравнодушно говорит мне:

– Знаете что, я, признаться, не верю во все эти астрономические забавы; кто их там разберет, все эти небесные тела.

Потом перешли к хирургии, и именно затронули мой любимый конек - перевязку больших артерий.

– Знаете что,- говорит опять Альфонский,- я не верю всем этим историям о перевязке подвздошной, наружной или там подключичной артерии; бумага все терпит.

Я чуть не ахнул вслух.

Ну, такой отсталости я себе и вообразить не мог в ученом сословии, у профессоров.

– По вашему, Аркадий Алексеевич, выходит,- заметил я иронически,- что и Астлей Купер, и Эбернети, и наш Арендт - все лгуны? Да и почему вам кажутся эти операции невозможными? Вот я пишу теперь диссертацию о перевязке брюшной аорты, и несколько раз перевязал ее успешно у собак.

– Да, у собак,- прервал меня Альфонский.

– Пожалуйте кушать!
– прервал его вошедший лакей.

От Альфонского я пошел с визитом к Ал. Ал. Иовскому, редактору медицинского журнала, вскоре погибшего преждевременною смертью.

Я послал из Дерпта в этот, тогда чуть ли не единственный, медицинский журнал одну статью,- хирургическую анатомию паховой и бедряной грыжи, выработанную мною из монографий Скарпы, Ж. Клоке и Астл. Купера.

Иовский, принадлежавший уже к молодому поколению, не обнаружил большой наклонности к прогрессу по возвращении из-за границы; вместо химии-принялся за практику, и теперь обнаруживал предо мною равнодушие к науке [...].

Назад возвратился из Москвы на почтовых, уже на второй неделе великого поста.

Поделиться с друзьями: