Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Из дневника улитки
Шрифт:

Вы ведь видели через стеклянную дверь террасы, как мы сидели, часами сидели на жестких стульях, исключающих элегическую позу. Мы называем это прусским сидением, рабочими заседаниями. (Поскольку так много преснятины, мы называем себя солеварней в кавычках.)

Когда вы будете это читать, дети, будьте снисходительны к тому, что мы с собой, да и с другими, обходились так круто, потому что мы были отчаянно самоуверенны, потому что ничто не могло нас воодушевить, потому что вид-то у нас был жалкий. У нас только это и было: маленькая радость всезнайства и приятная гладкость отполированных от частого употребления вещей. Вы ведь видели, как мы сидели…

Как только Зонтхаймер, Баринг, Гаус, Эккель-старший и я сталкивались с Эмке и Эпплером (оба они — министры), мы — сорока- или почти сорокалетние мужи — начинали задираться, причем свой собственный, порядком одряхлевший прагматизм каждый узнавал в другом и хотел бы изничтожить: мы недолюбливали друг друга. Скептик, именуемый Германом Оттом, считавший, что созерцание предшествует познанию, мог бы у нас председательствовать. Не было ни одного догмата веры, который Гаус не утопил бы в виски. Ни одного тезиса, к которому не придрался бы Зонтхаймер. Ничего, чего Эмке не знал бы лучше. И даже Эпплер, ежик волос надо лбом которого предвещает круто взлетающий идеализм, начинает грубить, как только речь заходит о лечении третьего мира с помощью Принципа надежды.

Не хочу вам никого описывать. За длинным столом сидели другие люди: проверка на полезность. Никакие не герои; просто собрание сорокалетних.

Они меряют друг друга с интересом и пафосом профессиональных смотрителей трупов и вскоре начинают скучать от излишка разума. Потом (для отдыха) язвят по адресу вылезшего на авансцену молодого поколения, а также тех, кто старше, и вообще всех, кто бурлит и ликует до умопомрачения, смыкаясь с молодежью в призыве к конечным целям. («Как он отвратителен, этот новомодный шиллеровский воротник!» — «Тошно смотреть на эту голубоглазость!») Они холодны и не замахиваются далеко. Бывшие гитлеровские юнцы все свои утренники уже отпраздновали. Только бы не стать трагически-героически-жалостливыми. Их чувства преждевременно гаснут в дефинициях. Посентиментальничать в кино — это еще куда ни шло. Не признаваться в своих слабостях. Они хорошо устроились, даже проблемы старения — похоже на то — их не волнуют, этим заняты умы тридцатилетних: «Это у нас позади. Мы всегда были старыми!»

Что верно, то верно: рано обретенная дряхлость мешает нам, словно невинным младенцам, начать с нуля. Нехоженые пути нам и во сне не грезятся.

Поскольку мы в первую очередь не доверяем сами себе — таков даже Эмке, — у нас нет оснований другим доверять больше. Трюкачи, не устающие ловить себя на плутовстве. Мы неизлечимо трудолюбивы. Похоже, будто мы хотим компенсировать повышенной продуктивностью спад производительности у нескольких побитых войной поколений. (Возмещение потерь.) Каждый из нас когда-то что-то упустил, чего нельзя наверстать, и потому мы пускаем пузыри. Потому мы так нервны, слабы в коленках, волочимся и изменяем женам, однако никогда не теряем контроля над собой. Кто позволяет себе инфантильность (выпуская пары), того Эккель-старший, как историк кажущийся особенно взрослым, отрезвит каменным молчанием. Никогда, никогда больше, ни при каких обстоятельствах мы не имеем права — никакого права — быть инфантильными.

Дети, это мои друзья, если только сорокалетние еще достаточно слепы, чтобы считать себя друзьями. — Герману Отту, по прозвищу Скептик, было тридцать, когда летом тридцать пятого в Мюггенхале у огородной изгороди он подружился с немецким националистом, зеленщиком, лысым Исааком Лабаном, которому в то время, вероятно, было уже далеко за сорок: сразу же заспорили, каждый все знал лучше другого. Это была дружба, питающаяся противоречиями; посмотрим, как я разговорюсь у изгороди с Драуцбургом, Эрдманом Линде, Маршаном…

Где я останавливаюсь на ночлег. Где нахожу корку хлеба на подушке. Безукоризненно чистый современный отель «Штайнсгартен» в Гисене. Меню с историческим орнаментом. У входа в отель металлическая вывеска: «Академия для организации». — Потом мне расхотелось смеяться.

Свертывающееся согласие.

Незачем опускать большой палец: достаточно ухмылки.

Все: едва наметившаяся улыбка,

удивление, смущение, испуг,

боль, вынуждающая застыть,

все — даже стыд свертывается.

Грош злорадства —

вот оплата забавы.

Или боязнь быть узнанным.

Или страх перед открытым лицом: ухмылка украшает.

Вчера (во время диспута) бессвязный рассказ старика о его прошлом — безработица, биржа труда, инфляция, железнодорожники против СА и Рот-фронт — вызвал сначала то тут, то там смешки, которые потом сменились застывшей гримасой на лицах. (Зубы больше не скалили.)

Услышав выкрик «Хватит, дедуля!», старик разгневался — да-да, Рауль, он вышел из себя и кричал, — и многие ушли, неприятно задетые, но долго, наверное до самого сна, не могли стереть с лица ухмылку.

О мордах говорят, что они это могут.

Победители — но и побежденные — предаются отдыху.

Это заменяет комментарии по телевидению.

Смущение обрело свою мимику.

Как только мы слышим о смерти (в многозначных числах),

как только нас приветствуют поражения — наши старые знакомцы,

как только мы оказываемся одни

и попадаем в ловушку зеркала,

мы отрекаемся от своего лица: ухмылка человечна.

Теперь это позади: Гисен, Висбаден, где ВПО требовала выступление Хайнтье. Два дня болтовни. В награду я смог поехать по железной дороге и записать в дневнике: отпечатана предвыборная газета «За это». Распространить до 1 мая не удалось. Один только Драуцбург управился с четырьмя тысячами экземпляров в Оберхаузене, Франкфурте, Кобленце. — Вчера у Бёлля. Госпожа Бёлль ставит на стол бутылку водки, потому что в доме ничего больше нет: все выпивают сыновья. — Таксист хочет на сей раз голосовать за нас и предлагает себя в шоферы министра. (Если вы станете большой шишкой.) Мой земляк Эмке по-кашубски веселится. Он жадно разглядывает фотографии и в восторге от того, как выглядит на снимках («Ну и парень!»). — Меня преследует разговор с членами производственного совета в Гисене, пока я в аэропорту бегаю по залу, сгоняя усталость: мужики, которые любят посидеть вместе. Каждое слово наталкивается на сопротивление. Их гнетет собственная весомость. Недоверие как взаимное согласие. Иной раз по-свойски грубоваты: «Ну-ка погромче, Хайнц!» Как они пожимают руку: крепко, но не демонстративно. Относятся ко мне как к «всемирно известному писателю», который неплохо разбирается в их делах, даже в системе зарплаты. Позже обращаются ко мне «коллега». (Руководящие служащие и здесь втихую соглашались, что они, «собственно говоря», тоже должны быть охвачены профсоюзом.) В столовой работники лаборатории сидят отдельно, чтобы не испачкать белые халаты о грязные спецовки рабочих из формовочного цеха. (Производственный совет и администрация единодушны: никаких классовых проблем!) Кормили — всех одинаково — селедкой с картошкой в мундире.

Время от времени спады. Время от времени Скептик, который с недавних пор носит (на пробу) очки с круглыми стеклами, как у тех надменных высоколобых студентов, что так жонглируют словечком «иррелевантно», будто хотят вместе с Хайдеггером сказать «адью». Скептик теперь классный руководитель у младшеклассников. Один из его учеников (Блауштайн) умирает от аппендицита. Перед каникулами старшеклассники частной еврейской средней школы ставят «Сагу о Нибелунгах». Штудиенрат Меттнер руководит репетициями. Кримхильду играет школьница Бетти Анкер, Симон Курцман — Зигфрида. Штудиенасессор Герман Отт устраивает в школьном саду маленький лабиринт. (Нет, дети, Скептик все-таки не носит очков с круглыми стеклами.) Фотография в журнале младших классов: молодая крепкая женщина с лейкой в руках и узлом волос на затылке — Рут Розенбаум. По философским вопросам штудиенасессор Отт спорит с профессором Литтеном, который преподает древнееврейский. Привратника зовут Розинке.

Между делом сдал верстку «Под местным наркозом». — Набросал конспект новой речи. Будет называться «Речь о металлоломе» — так иногда называет меня Рауль — и поведает недовольным баловням о тяготах и заботах пенсионеров-квартиросъемщиков: как они, изношенные и ожесточенные, становятся в тягость обществу, где рынок определяет миф о молодости и успехе. (Дети, в случае сомнений голосуйте в пользу пенсионеров и против привилегий для молодежи.)

Воскресное утро с сиренью перед домом. Анна, Франц, Рауль и я в Национальной галерее: по-новому разглядывали Коринта, затем Бекмана. Потом пили пиво и лимонад в Кройцбергском садовом кафе (Йорк-Экк). — Сделать передышку. Ни во что не всматриваться, только поглядывать кругом. За рулем Анна. Вот и все мои маленькие радости. (С кем еще, кроме своего друга Исаака Лабана, может Скептик спорить? С дворником? С господином Радишевским, тренером спортивного общества «Бар-Кохба», который с недавних пор преподает в розенбаумской школе физкультуру?) — Франц и Рауль пишут на чем попало «I love реасе!»[1] и яростно, чуть не до братоубийства, ссорятся. — Завтра в Бонн…

Мы открыли там контору. На наших бланках значится: «Социал-демократическая инициативная группа избирателей». Рядом петушиная голова, которую я нарисовал в шестьдесят пятом году и которая все еще кукарекает «за СДПГ»; улитка как символ разбилась бы о веру в прогресс: улитки восхищаются петухами.

В трех комнатах работают студенты Эрдман Линде, Вольф Маршан, Хольгер Шредер и временно, пока не прибудет микроавтобус, Фридхельм Драуцбург, вместе с которым я должен объездить шестьдесят избирательных округов. Автобус куплен подержанный, но пока еще бегает.

Поделиться с друзьями: