Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Из дневника. Воспоминания
Шрифт:

Но тогда мне было все-таки легче: я не была еще членом Союза.

А теперь – теперь – я тоже в ответе.

Пастернак называл меня своим другом. У меня есть его фотография с надписью: «Большому другу моему…»

Он возил меня на чтения своего романа. Он доверял мне.

Да если бы и не друг! Какая огромная часть созданного им мира стала моим!

Постепенно становится мной…*

Не становится – стала… И «Отплытие», и «Приедается все…», «Не как люди, не еженедельно…», и речь Шмидта, и «Я тоже любил, и она жива еще…», и вся «Сестра моя жизнь», и «Рослый стрелок, осторожный охотник…», и «В больнице». Всего не перечесть. И «Август», и «Гамлет», и стихи из романа…

28 октября 1958. С утра, встревоженная состоянием Деда, я поехала в Переделкино. Он лежал у себя на диване, укутанный одеялом по самое горло: балконная дверь полуоткрыта.

Глаза несчастные, потому что работать нельзя, и три ночи не спал, и, конечно, Пастернак, Пастернак.

Думает он, разумеется, только о том, что случилось. Эти мысли подняли давление, лишили его сна, уложили в постель. Не знаю, известно ли ему уже, что Пастернак вчера исключен из Союза?..

Я читала ему вслух какой-то роман Томаса Гарди, из середины, с того места, где кончила Клара [14] , не понимая ни единого слова, но «с толком, с чувством, с расстановкой». Он сначала будто вслушивался, потом опустил веки. Я отмахала еще страницы три и вгляделась в него, как столько раз вглядывалась в это засыпающее лицо в детстве. Спит? Притворяется? Хочет, чтобы я ушла? «Иди, иди, Лидочек, я сплю», – пробормотал он, и я вышла.

Спустилась, побродила по мокрому снегу и вдруг поняла, что я сейчас сделаю: пойду к Пастернаку.

14

Строка из поэмы Д. Самойлова «Ближние страны».

Я с жадностью ухватилась за эту мысль.

По ту сторону нашей улицы, между нами и воротами Сельвинских, у обочины стояла машина. «Победа», что ли? Она и утром, когда я пришла со станции, была тут же; я еще подумала тогда: вот кто-то приехал мешать Деду, надо не пустить, а может быть, это к Сельвинским? И сразу же забыла про нее. Сейчас я рассмотрела четверых одинаково одетых мужчин, погруженных в чтение одинаково раскрытых газет. На меня они даже и не взглянули, но, идя своей дорогой к шоссе, я все время чувствовала затылком провожающие меня восемь глаз.

Я свернула на шоссе, потом на улицу Пастернака, имеющую наглость именоваться улицей Павленко. Тут, за поворотом, я им уже не могла быть видна. Зачем они там торчат? Объект наблюдения – Дедова дача? Вряд ли. На пастернаковской дороге пусто, никого. Заборы слева, канава и поле справа. Бесконечно тянется фединский забор. Я никогда не думала, что он такой длинный. Что я скажу Борису Леонидовичу? Как перенесу сегодня обычную грубость Зинаиды Николаевны?

Сегодня этот короткий путь казался мне удивительно длинным. Я шла мимо глухих заборов, по пустой дороге, мимо канавы и поля. Кругом – никого. Но, к стыду моему, страх уже тронул меня своей лапой. Я чувствовала, что не они, а я сама уже подозрительно кошусь на кусты, на канаву, на знакомую тропу, пересекающую поле… Так, наверное, ходят люди по дорогам оккупированной местности: все свое, родное, знакомое и, в сущности, ничем не измененное, оно вдруг становится источником страха.

Подойдя к воротам, я каждую секунду ожидала окрика: «Стой!» [15]

Толкнула калитку. Вошла. Во дворе пусто: я подалась к боковому, правому, кухонному крыльцу. «Дома Борис Леонидович?» – «Дома». Работница побежала сказать ему и, вернувшись, объявила: «Идите через двор, он вышел вам навстречу». Он в самом деле шел по двору, вглядываясь в меня и не узнавая. Серая куртка, серые брюки, заправленные в сапоги. Узнав, убыстрил шаг и обнял меня.

– Исключили? – спросил он.

15

Как я узнала впоследствии от Вячеслава Всеволодовича Иванова, прямо напротив дачи Пастернака в этот день и еще два-три дня спустя дежурил «виллис», оснащенный подслушивающими приборами. Стоял он по другую сторону поля, мимо которого я шла (то есть довольно далеко), потому я его и не видела. Через несколько дней я написала стихотворение «28 октября 1958 года». Привожу его:

Я шла как по воздуху мимо злых заборов.Под свинцовыми взяглядами – нет, не дул, а глаз.Не оборачиваясь на шаги, на шорох.Пусть не спасет меня Бог, если его не спас.Войти – и жадно дышать высоким его недугом.(Десять шагов до калитки и нет еще окрика «стой!»)С лесом вместе дышать, с оцепенелым лугом,Как у него сказано? – «Первенством и правотой».

Я кивнула.

– В газетах уже речи… и всё? У нас еще не было почты.

– Нет, только самое постановление. Я поглядела мельком.

Он повел меня в дом. Помог снять пальто. Мы вошли

в комнатку налево, маленькую, где только рояль, а на стенах – рисунки отца.

Усадил меня, принес другой стул и сел прямо напротив. В ясном дневном свете я увидела желтоватое лицо, блестящие глаза и старческую шею.

Он заговорил, перескакивая с предмета на предмет и перебивая себя неожиданными вопросами:

– Как вы думаете, и Лёне они сделают худо?

– Как вы думаете, у меня отнимут дачу?

Рассказал, что вчера поехал в город с намерением явиться на собрание, но в городе ему сказал кто-то, будто состоится общее собрание, и он решил не идти («На это сил нет»). Наспех написал записку, что не может придти, потому что почувствовал себя дурно. Что отказывается от премии в пользу Комитета Мира. Что просит дать ему время – недели две, чтобы обдумать свое положение. Но что он решительно не согласен считать честь, ему оказанную, позором… Едва он успел вернуться в Переделкино, приехала на машине литфондовская докторша.

– Как вы думаете, почему ее послали? Потому что я написал о своем здоровье? Послали врача – лечить?

– Да, по-видимому, – сказала я без уверенности. – Это называется «беспощадность к врагу» в сочетании с «заботой о человеке».

– А мои близкие говорят, это была проверка: в самом ли деле я болен.

– И что же оказалось?

– Давление повышено… А знаете, – сказал он с раздумьем, взяв меня за руку и близко заглянув мне в глаза, – мои друзья, Ивановы, говорят, что мне следует уехать отсюда в город, потому что здесь, на улице, может кто-нибудь запустить в меня камнем.

Он вскочил и остановился передо мной.

– Ведь это вздор, не правда ли? У них воображение расстроено.

– Вздор! – сказала я решительно. – Совершеннейший вздор! Как это может быть!

(В ту секунду я была искренна: чья рука поднимется на Пастернака?! Но сегодня вечером, перед сном, вспомнила, как Дед в самом начале войны уверял нас, что Ленинград может не бояться бомбежек, потому что у кого же поднимется рука бросить бомбу в Адмиралтейство или на улицу Росси?..)

– Вздор! – повторила я опять. И потом, когда мне на секунду представилось, что мерзкая тема покинула нас, сказала, что из его последних стихов знаю «Птичку» и «Грозу» – от Деда.

Он отмахнулся раздраженно.

– Стихи – чепуха, – сказал он с сердцем. – Зачем люди возятся с моими стихами, не понимаю. Мне всегда неловко, когда этакой ерунде оказывает внимание ваш отец. Единственное стоящее, что я сделал в жизни, – это роман. И это неправда, будто роман люди ценят только из-за политики. Ложь. Книгу читают и любят.

Сегодня он говорил отчетливо и легко записываемо. Но в этой отчетливости была какая-то сухость и какое-то смятение – нечто более беспокойное, чем в обычных его бурных речах.

Поделиться с друзьями: