Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да ты бы заночевал у меня, пан Феликс, — молвил нерешительно князь Иван, вспомнив охи и слезы Алены Васильевны. Но все же добавил еще: — Чего тебе… на ночь-то глядя… Чай, по перекресткам ночные сторожа уже решетки ставят. Как пройдешь ты по городу ночью?

— Нет, не можно оставаться мне у тебя, княже мой любый, никак не можно, — приложил руку к сердцу пан Феликс. — Ибо утром рано все полки рейтарские и солдатские собираются на лугу для ученья. Никак, княже Иване, не можно…

Они спустились вместе на двор, и князь Иван проводил гостя своего за ворота.

Ночь уже совсем приступила. Она быстро шла к опустевшим улицам, к расторговавшимся рынкам, к угомонившимся наконец колокольням московским, которые днем принимались по всякому поводу десятки раз переблямкиваться друг с другом. Изнемогшее за долгий летний день небо теперь словно отдыхало вверху в вечерней прохладе, и первая стайка зеленоватых звезд перемигивалась там в густой синеве.

— Вон, князь, какая музыка заиграла, — высунул пан Феликс из-под ворота нос свой и прислушался к тому, как на озерках по пустырям надрываются квакуши, как из-за кремля с торговых рядов бьют трещотки ночных сторожей. — Ай-яй!.. Запозднился я с тобой, ай, запозднился!..

— Приходи, пане-друже, в другой раз поранее, коли поудосужливей будет, — молвил шляхтичу напоследок князь Иван. — Надобно мне еще поговорить с тобою.

— Приду, ваша милость, неотменно, как соберусь только, как можно будет, — торопливо потряс пан Феликс обе руки князя Ивана и на предлинных ногах своих зашагал по улице.

А князь Иван остался в легком опашне [27] у приоткрытой калитки до тех пор, пока бараний треух совсем не растаял в сыроватой бархатистой мгле.

27

Опашень — старинная верхняя летняя одежда; носилась без пояса, «наопашь».

XXII. Одиночество

Обмахрилась в это лето под навесом красная княгинина колымага; на колесах порыжели от ржавчины толстые ободья; куриным пометом измарана была вся кровелька возка. Мужики дворовые, поплевав себе на руки, вцепились все сразу кто в подножку, кто в дышло, охнули, крякнули, выкатили тяжелую повозку на двор, стали ладить ее и чинить, готовить в далекий путь. До бездорожицы осенней должна была ехать в тот путь Алена Васильевна на Калязин, на Кашин да на Бежецк, потом на Красный Холм и на Весьегонск. В Горицах над Шексною, в монастырьке глухом, будет пострижена Алена Васильевна в монахини, а сын…

— Авось проживет он теперь и своим умом, — говаривала Алена Васильевна туркине Булгачихе, сидевшей подле нее в крестовой на полу. — Умнее он, вишь, всех… По разуму себе никого в версту не ставит… Охти!..

И старая княгиня брела из крестовой на задворки поглядеть, как наваливают на возы разную кладь, как размещают там всякие припасы для дальней дороги и на монастырский княгинин обиход.

Уже первые золотые пряди показались на березе в плакучих ее ветвях; уже и птица лысуха не всхлипывала больше в камыше за Черторыем; над Москвою разгорались и гасли стылые зори; белоснежные паутинки плыли серебряными струйками в синем воздухе целый день. Но в крестовой у Алены Васильевны было, как всегда, темно. Бесчисленные огоньки перед образами, казалось, бессильны были побороть этот вечный полумрак в углу, где, потупив голову, стоял перед Аленой Васильевной князь Иван.

— Дожить тебе, сынок, до моих вот лет — великое море переплыть…

Алена Васильевна ворочалась на своей скамейке, постукивала костылем, черными колкими глазами как будто пронизывала сына насквозь.

— Ох, что и непогоды на морюшке том!.. Ох, что и беды, ох, что и кручины!.. — Алена Васильевна заплакала. — Только и прибежища на морюшке том — иконы святые, писание божественное…

«Писания всякого много, — подумал князь Иван, — но не все божественно оно… — И вспомнил пана Феликса. — Хватает и в писании том выдумок да басен».

— Мне-то, убогой, и слушать то писание, да не понять всего. А ты учен… Ох, думаю, не через меру ли учен ты? От многого учения, слыхала я, все хитрости, все новые ереси… Есть у нас уже такие, что и царский гнев им нипочем: бороды бреют и ус подстригают по латынскому обычаю.

Князь Иван поднял голову, хотел было сказать что-то, но промолчал.

— Ну, поди, сынок, благословлю. Сколько дела было у меня в миру на веку моем, со всем, думаю, управилась, да вот только тебя не женила. Ну, авось управишься и без меня. Я-то теперь тебе не указ… Взрослый ты. А на свадьбу к тебе приволокусь, приволокусь ужо. Сними-ка, сынок, вот с левого прясла богородицыны складенки.

Князь Иван потянулся, снял с крючка небольшой серебряный складень, подал его матери и опустился перед ней на колени.

На другой день, чуть солнце взошло, выставил Кузёмка дубовую подворотню, и со двора на улицу покатила вычиненная княгинина колымага, а за колымагой потянулся обоз, нагруженный мешками, бочками, укладками, дворовыми девками, работными мужиками. В Горицах будет жить Алена Васильевна не простою черничкою, а души ради спасения в собственных хоромах, особым двором.

Князь Иван в седле, на белом отцовском бахмате [28] , проводил Алену Васильевну за Москву до горы. Здесь княгиня вышла из колымаги, простилась с сыном, благословила его в последний раз и вновь, вздыхая и кряхтя, полезла в возок, на перину, к туркине Булгачихе, которую тоже увозила с собой. На перевале дороги остался всадник в цветной однорядке, долго глядевший, как возы один за другим со скрипом ныряли в поросший калиною лог. Конь под князем Иваном встряхивал головой, погромыхивал цепочками, бил копытом землю. Князь Иван повернул его и пустил легкою рысью обратно, в ту сторону, где над густыми садами и золочеными куполочками бабье лето раскинуло свой необозримый шатер.

28

Бахмат — лошадь татарской породы.

Дома прошелся князь Иван по дворам и конюшням, но здесь все замерло в этот час в послеобеденном сне. Приказчик, привезший несколько дней тому назад из переяславской деревеньки овес и холсты, спал посреди двора на возу, укрывши голову от солнца холщовой сумой. Конюх Кузёмка едва обрал княжеского бахмата, как повалился тут же, в конюшне, на коробью с овсом. Тихо было и одиноко в хворостининском доме: ни кашля Андрея Ивановича, ни оханья Алены Васильевны, ни шаркотни старой туркини.: Лишь флюгер жестяной скрипнет невзначай, еле повернувшись на шпеньке своем железном, да время от времени, расхлопавшись крыльями, петух пропоет. Так же тихо бывало и у дяди Семена, когда он уезжал из дому, и князь Иван оставался один подле книжного ларя. А он-то, дядя Семен: послали его воеводою в Васильсурск, пожил он там года с три и поехал теперь воеводствовать в Невосиль.

Князь Иван, скинув с себя однорядку, принялся шагать по комнате своей из угла в угол. «Жить-то теперь с кем же мне? — думал он. — Людей подле нету вовсе… Только и отрады, что словом коли перекинешься с паном тем замотайским, да и того ныне не достанешь. Что ж не идет он? Ужель все недосуг?.. Наведаться, что ли, к нему?..» Князь Иван зевнул, перекрестил по привычке рот, потер рукою напружившийся в морщинах лоб. «Ох, и скучно!.. Ох, и кручиновато!..» И, достав из подголовника своего ключи, он прошел с ними в столовый покой.

Там, в столовой, в большом шкафу тускло белела посудина с крепкой водкой, отстоенной на вишне. Третьего дня напоила Алена Васильевна допьяна водкой этой переяславского своего приказчика. Влив в себя одну чару и другую, приказчик замотал было головой, но Алена Васильевна не нашла ничего лучше, как за верную службу налить ему третью, после которой приказчик упал замертво, а Кузёмка-конюх выволок его на двор, где отлил водой. Князь Иван наполнил себе из посудины той такую же чару, выпил ее жадно, без передышки, и выронил чару из рук, потому что пол точно поплыл у него под ногами. Князь Иван пошел в свою комнату, пробираясь и так и сяк, а пол плывет под ним, бросается ему под ноги, валит князя Ивана с ног. Князь Иван ступает, высоко поднимая ноги, чтобы не зацепиться, чтобы не споткнуться, чтобы не удариться… А пол все ретивей несется к нему, налетает на него, вот ударит по коленям, расколотит, перешибет… Насилу добрался князь Иван до комнаты своей, до лавки и подушки, в которую уткнулся охмелевшей головой.

Поделиться с друзьями: