Из моего прошлого 1903-1919 г.г.
Шрифт:
Тогда не было еще, правда, и печального опыта насаждения трезвости одними мерами полицейского воздействия, запрета, да непосильною борьбою с неизвестным еще тогда явлением контрабанды спиртом в Америке. Достойно внимания, однако, и то, что едва, неделю спустя после моего увольнения, при случайной беседе с Ермоловым, когда последний упомянул Государю о диких выступлениях Гр. Витте в Государственном Совете против пьянства, Государь, не обинуясь, сказал Ермолову, что Он отлично понимает всю цену этого выступления и не менее ясно дает себе отчет в том, что никакие крики «караул» не помогут народному горю, а что нужно народ учить, помогать ему богатеть и развивать в нем самом трудовые инстинкты и стремление к накоплению достатка.
Этот небольшой эпизод лучше всего характеризует истинную цену тех веяний, которые нашли себе место в рескрипте Барку.
Не меньшею болью в моем сердце звучали и другие положения в том же рескрипте. В нем говорится о необходимости развивать производительные силы страны, недостаточно обеспеченные соответственными мерами Правительства и столь же резко выставлено положение о том, что народный кредит у нас не организован и совершенно не доступен громадной массе населения, тогда как на самом деле за одни последние 8 лет с 1906 по 1914 г. г. его развитие было по истине исключительным, даже просто сказочным.
Словом, не нужно было быть ни придирчивым, ни стараться читать между строк, чтобы придти к заключению, что весь рескрипт на имя Барка есть прямое осуждение меня, и так он был понят бесспорно всеми, в ком сохранилось чувство спокойной и беспристрастной критики. Но для всех было ясно и другое – рескрипт на имя Барка отразил на себе не мысли Государя, а влияние тех, кто предложил их, как внешнее оправдание моего увольнения.
С тяжелым чувством вошел я в приемную Государя и после минутного ожидания в ней – в Его кабинет. Никогда не изгладятся из моей памяти тягостные минуты, проведенные в этом кабинете на этот раз, когда с такой наглядностью передо мною встала картина всего прошлого, трудное положение Государя среди всевозможных влияний безответственных людей, зависимость подчас крупных событий от случайных явлений. Когда я вошел в кабинет, Государь, только что вернувшийся с прогулки, быстро подошел ко мне на встречу, подал мне руку и не выпуская ее из своей руки стоял молча, смотря мне прямо в глаза. Я тоже молчал и боялся, что не сумею вполне совладать с собою при нервом же слове.
Не берусь определить сколько времени тянулось это тягостное молчание, но кончилось оно тем, что Государь, все держа мою руку, вынул левой рукой платок из кармана, и из Его глаз просто полились слезы. Я крепился сколько мог и, желая прервать тягостное молчание, сказал Ему первую фразу, с которой началась наша беседа.
Я записал ее потом дословно как и всю нашу беседу и воспроизвожу ее по сохранившемуся у меня тексту.
«Мне очень тяжело, Ваше Императорское Величество, что я являюсь причиной такого Вашего волнения. Я никогда не хотел ничем огорчить Вас, и мне больно видеть, что принятое Вами решение вызывает в Вас такое волнение. С Вашего дозволения я пришел проститься с Вами и прошу Вас, по русскому обычаю, не поминать меня лихом. Если я чем-либо не угодил Вам, простите меня и поверьте тому, что я Вам служил всеми силами моего разумения и всею моею безграничною Вам преданностью. Поверьте и тому, что я сохраню намять о 10-ти годах, когда я был Вашим докладчиком, подчас среди величайших трудностей, – как о счастливейшей дар мой жизни. Моя благодарность к Вам за неизменную милость ко мне никогда не изгладится из моей души».
Овладевши собою, Государь обнял меня, два раза поцеловал меня и сказал мне: «Как могу я Вас поминать лихом. Я знаю Вашу любовь ко мне, Вашу горячую преданность России и хотел доказать это тем высоким отличием, которое я Вам пожаловал. Я надеюсь, что мы расстаемся с Вами друзьями». – Я сказал на это Государю, что пожалованное мне отличие меня глубоко смущает, потому что ни я, ни моя жена, мы никогда не жили той внешнею жизнью, для которой графское достоинство могло бы иметь соответственную цену.
Я родился сыном не богатого, служилого дворянина, предки мои почти три века честно служили своим Государям на скромных должностях, вне столицы, и я хотел умереть, неся просто имя, переданное мне ими.
Государь меня опять обнял и сказал, что этим пожалованием Он хотел на весь свет – ибо меня знает не одна Россия, но и вся Европа – показать, как высоко ценит Он мою службу, и устранить всякие поводы для каких бы то ни было умозаключений.
Эти последние слова дали мне право коснуться моих болезненных утренних размышлений.
Испросивши разрешения Государя говорить в последний раз с полною откровенностью, я сказал буквально следующее: «Ваше Величество, я не достоин, повторяю, пожалованного мне звания, в особенности потому, что это пожалование сопровождается одновременным осуждением моей деятельности. Вы изволили мне, Вашему скромному подданному дать то звание, которое было всегда символом признания исключительных государственных заслуг или выражением Вашей личной близости к пожалованному. Вы пожаловали Графом Д. М. Сольского, в день его 50-тилетнего юбилея, и вся Россия понимала, что этот в прямом смысле государственный муж вполне заслужил столь высокое звание. Вы пожаловали это званиее Ст. Секр. Витте, когда ему удалось завершить Японскую войну Портсмутским договором. Вы воздали тем же способом дань Вашего личного уважения самому приближенному Вам сановнику Министру Императорского Двора Фредериксу в день Романовского юбилея и теперь поставили меня на одну высоту с ними, но вместе с тем Вы открыто осудили всю мою деятельность в рескрипте на имя Барка».
На лице Государя выразилось, как мне показалось, совершенно искреннее недоумение и, не удерживая слез, которыми все еще были полны его глаза, Он сказал мне: «Как могли Вы принять рескрипт Барку за осуждение Вашей деятельности, которую я так отличил» и пригласивши меня сесть на обычное место к письменному столу, предложил мне спокойно объяснить мою мысль.
Я исполнил это, передавши самым сдержанным и почтительным тоном все сопоставление 2-х рескриптов, тем более, что я успел уже вполне овладеть собою. Когда я кончил, Государь, смотря мимо меня, сказал мне следующую фразу, также записанную мною, как и вся аудиенция, по свежей памяти:
«Вы правы, Я не подумал о том, что два рескрипта, поставленные рядом, вызовут невольно на сопоставление, а люди всегда склонны делать дурные выводы. Мне следовало просто назначить Барка, Министром Финансов и уже несколько времени спустя преподать ему мои указания, да и то в иной форме, чтобы они не имели осуждения Вашей деятельности, ведь я всегда был так Вами доволен и так дорожил Вашею прямотою. Мне с Вами было так легко работать, потому что я мог Вам сказать все без малейших стеснений и знал, что получу всегда откровенный и прямой ответ. Вы правы, что я ни разу ни по какому поводу не осудил Вас и только отличал Вас за все 10 лет, как самого ревностного и даже любимого Моего сотрудника и, конечно мне следовало задуматься над каждым словом Моего рескрипта Барку».
Эти слова в связи с последующим разъяснением служат прекрасной иллюстрацией как характера Государя, так и условий составления отныне знаменитого рескрипта Барку.
Мы перешли затем к более спокойной беседе, ключом к которой послужили очень милостивые слова Государя сказанные тем чарующим, по своей теплоте, тоном, который всегда был свойствен Ему, когда Он желает кому-либо оказать особое внимание – «На днях будет 10 лет Вашему управлению Министерством Финансов, и в эти 10 лет много месяцев надо сосчитать, каждый, за год Вы имели полное право устать, а между тем никогда Вы сами не говорили о своем утомлении, хотя Я видел часто по Вашему лицу, насколько Вы были измучены, и все боялся, что Ваших сил не хватит. Воспользуйтесь теперь Вашей свободой и отдохните хорошенько».
Я счел себя в праве воспользоваться этими словами и, зная хорошо характер Государя и давая себе ясный отчет в том, что только сейчас я могу коснуться самого щекотливого вопроса, до которого потом нельзя будет и дотронуться, я сказал: «Я не нуждаюсь в отдыхе, Ваше Императорское Величество, и скажу Вам по чистой совести, что я его даже хотел бы избегнуть. С той поры, что я себя помню, я был в полном смысле слова поденщиком, который никогда не жил своей личной жизнью, а проводил все время в труде, не спрашивая никогда, что я сегодня буду делать, а только как я успею исполнишь все, что нужно, потому что следующий день даст новые заботы. У меня нет ни особых вкусов, ни такой склонности, которая заполнила бы мое непривычное бездействие. Семьи, поглощающей мои заботы, у меня также нет, потому что моя единственная дочь заграницей, а нам с женой трудно создать новую жизнь, после той кипучей деятельности, которая унесла более половины всей моей жизни. У меня, несмотря на мое глубокое разочарование во многом, не иссяк интерес к вопросам Государственной жизни, и я едва ли найду призвание в том, в чем могло бы искать большинство моих сверстников – в личной жизни. Жить для собственного удовольствия или заботиться только о своем здоровье, я никогда не умел, и теперь, когда у меня нет более того, чему отдать все мои силы я стою на распутье, не зная в чем я найду цель для остатка моей жизни».