Из моего прошлого 1903-1919 г.г.
Шрифт:
При моем заявлении, что Министр, Иностранных дел докладывал Ему во вторник о его и бывшего Председателя Совета Министров Трепова мысли поручить мне подготовку материалов к будущим мирным переговорам, и что Государю угодно было лично высказать мне Его соображения по этому чрезвычайно щекотливому вопросу, о котором так трудно сказать что-либо определенное сейчас, – Государь положительно растерялся и долго, молча смотрел на меня, как будто Он собирался с мыслями или искал в своей памяти то, что выпало из нее сейчас. После такого молчания, которое казалось мне совершенно бесконечным, и все продолжая беспомощно улыбаться Государь, наконец, сказал мне: «Ах да, Я говорил с Покровским и хотел высказать Вам мое мнение, но Я еще не готов теперь к этому вопросу. Я подумаю и Вам скоро напишу, а потом при следующем свидании мы уже обо всем подробно поговорим». Также продолжая беспомощно улыбаться. Государь подал мне руку и сам отворил дверь в приемную.
(Ф.Ф. Трепов, 1812-1889 – см. А.Ф. Кони «Воспоминания о деле Веры Засулич», его сыновья – А.Ф. Трепов, 1862-1928, Председатель Совета Министров, с 1921 года – член Высшего Монархического Совета в Париже, в этой части упомянут еще В.Ф. Трепов.)
В ней я нашел тех же: Гр. Бенкендорфа и Боткина. Скажу и сейчас, спустя столько лет, что слезы буквально душили меня. Я обратился к Боткину со словами: «неужели Бы не видите, в каком состоянии Государь. Ведь Он накануне душевной болезни, если уже не в ее власти, и Вы все понесете тяжкую ответственность, если не примете меры к тому, чтобы изменить всю создавшуюся обстановку».
Не видели ли они того, что так поразило меня, или просто не хотели говорить со мною, я этого не знаю, но ни тот ни другой не разделили моего впечатления и в один голос сказали мне, что я просто давно не видел Государя, но что в его здоровье нет решительно ничего грозного, в что Он просто устал от всех переживаний. У меня же осталось убеждение, что Государь тяжко болен, и что болезнь его – именно нервного если даже не чисто душевного свойства. При этом моем убеждении я был и 18 месяцев спустя, когда 10-го июля 1918 года в помещении Петроградской чрезвычайки меня допрашивал Урицкий и задал мне прямой вопрос о том, считаю ли я Государя психически здоровым, и не думаю ли я, что Он еще со времени удара его в Японии был просто больным человеком».
Это же убеждение я храню и теперь и думаю, что в описываемую мною пору Государь был уже глубоко расстроен и едва ли ясно понимал, по крайней мере, в данную минуту все, что происходило кругом него. Как бы то ни было, но я не запомню, чтобы я когда-либо переживал такое душевное состояние, как то, в котором я покинул. Государя после этого последнего нашего свидания, всего на пять недель опередившего февральскую революцию, которая смела все, что было мне дорого, и привела Государя к ею роковому концу в ночь на 17-ое июля 1918 года в Екатеринбурге.
И сейчас, спустя много лет после этого последнего моего свидания с покойным Государем, я припоминаю с необычайной ясностью, в каком волнении вернулся я в город и передал жене мое впечатление от этой встречи.
Незаметно подошла революция со всеми дикими ее проявлениями. Не хочется пересказывать все, что пережито, да и к чему!
Нового я ничего не смогу рассказать, а повторять то, что пересказано другими сотни раз, просто не стоит.
Скажу только одно, что кто бы ни похвалялся, что предвидел все, что произошло, сказал бы явную неправду.
Все чувствовали необычайную тревогу, сознавали, что что-то готовится и надвигается на нас, но никто не давал себе отчета, и едва ли я ошибусь, если скажу, что все ждали просто дворцового переворота, отстранения влияния в той или иной форме Императрицы, думали, что явится на смену новый порядок управления, но не произойдет ничего рокового и жизнь сохранит, если и не все свои прежние формы, то все ее устои.
Приведу один небольшой, но характерный по своему свойству пример. Государственный Секретарь Крыжановский, которому нельзя отказать ни в уме, ни в осведомленности, позвонил ко мне в понедельник утром, около 10-ти часов, – это было 27-го февраля – уже после того, что целый день в воскресенье, 26-го, происходили уличные столкновения войсковых частей с демонстрантами, и передал мне, что заседания Государственного Совета, на котором мне предстояло выступать, не будет, так как получен Указ о роспуске Думы и Совета, о чем никто не знал, так как предположение это держалось правительством в строгой тайне, и когда я ему сказал, что, по моему мнению, это акт чистейшего безумия, который может вызвать самые неожиданные последствия, то Крыжановский самым спокойным голосом ответил мне: «напротив того, давно нужно было это сделать, и Вы увидите, какое прекрасное впечатление произведет роспуск, так как разом прекратится все разжигание страстей, и большинство Думы будет само радо тому, что освободилось от засилья кучки бунтарей».
В тот же понедельник днем около 2-х часов, желая посмотреть, что делается на улице, мы с женою, ничего не подозревая, вышли пройтись по Моховой, по направленно к Сергиевской, захватив с собою и нашу собаку «Джипика». Не успели мы дойти до Сергиевской повернуть направо, в сторону Литейной, как навстречу нам раздался залп ружейных выстрелов и пули пролетели мимо нас. Мы побежали назад на Моховую и остановились, ища нашу собачку, которая скрылась в ближайшие ворота, как тут же из подъезда дома Главного Артиллерийского Управления вышел Гучков, в сопровождении молодого человека, оказавшегося М. И. Терещенко, которого тут же Гучков познакомил со мною, сказавши, что Государственная Дума формирует правительство, в состав которого войдет М. И. в должности Министра Финансов, а сам он попросил меня помочь ему советом, «если эта чаша его не минует».
И действительно, на следующий же день, во вторник или самое позднее в среду, 1-го марта, он пришел ко мне около 8-ми часов вечера, когда мы сидели за обедом, попросил нас дать ему что-либо перекусить, так как он с утра ничего не ел, и остался у меня до 2-х часов ночи, расспрашивая меня обо всем, самом разнообразном из области финансового положения страны. Можно себе представить, какую пользу мог он извлечь из моих ответов, когда я и сам не знал почти ничего из того, что творилось в этой области за последнее время.
Второго марта я вышел не надолго к моей сестре в Басков переулок, чтобы узнать, что творится у нее по соседству с артиллерийскими казармами, и едва успел вернуться домой, как раздался неистовый звонок у парадного входа, и в мою квартиру ввалилась толпа вооруженных солдат с неистовыми окриками, что из окон моей квартиры стреляли по улице и убили какого-то солдата. Всего ворвалось человек 20. Эта ватага рассыпалась по всем комнатам, требуя выдачи оружия. Не малого труда стоило разъяснить ей, что никакого орудия у меня не было, если не считать стоявших у окна двух незаряженных карабинов, отобранных частями пограничной стражи на фронте и присланных мне, как бывшему шефу, на память. Стрелять из дома, стоящего даже не на улице, а в глубине двора, не было никакого смысла, и после немалого препирательства толпа, отхлынула, унося с собою винтовки, а руководивший ею субъект, оказавшийся переодетым рабочим, перед уходом сказал, что хорошо помнит меня еще по забастовкам 1905 года и советует мне запастись охранным свидетельством от Коменданта Государственной Думы, так как я «состою на примете и мне не сдобровать», если не будет запрещения входить ко мне и производить обыски.
Большинство солдат просто ходило с любопытством по комнатам, разглядывая обстановку, а один из них перед уходом сказал только: «нашего брата тут разместили бы сотню человек, а здесь живет господ всего двое да при них четверо прислуг».
Охранное свидетельство, воспрещающее производить обыски и осмотр квартиры, я получил в тот же день из Думы через посредство состоявшего с свое время при мне, как при Председателе Совета, Министров, и перешедшего потом к Князю Голицыну, ординарца Офросимова, но оно мало помогло мне при последующем инциденте. В тот же вечер ко мне прибежал мой шофер, бледный, растерянный и заявил, что только что во двор ворвалась ватага солдат, сбила замки с трех гаражей и увезла все автомобили, находившиеся в доме, и в числе их и мой, причем место их нахождения указывал ватаге наш же швейцар, оказавшийся потом настоящим большевиком.
Не помню в точности, на другой ли день или через день третьего или четвертого марта, мы пошли с женою пешком, минуя Невский проспект, где было очень тревожно, в Учетный Банк, чтобы вынуть из моего депо хранения 20.000 рублей бумагами, которые я хотел передать моей сестре Елизавете Николаевне, чтобы обеспечить ее на некоторое время, опасаясь, что со мною может произойти каждую минуту тоже самое, что произошло уже с большинством министров, арестованных в думском павильоне, или даже уже отвезенных в Петропавловскую крепость.