Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– - Трое суток!
– - передразнил меня жандарм, -- трое-то суток дурак отсидит, а тут не трое суток, а три года, тогда как?

– - А тогда не надо жандармом быть, -- сказал Гремякин, -- поди откажись. А уж если на 45 рублей польстился, что тут спрашивать: тащи, бей по морде, стреляй!

– - У нас до этого не дошло, мы его обманом взяли, -- торжествующе пояснил первый жандарм.
– - Я ему сказал тогда: "Если ты, брат Сергей, нас любишь, то и не вводи в грех, это тоже нехорошо, не по-братски, если ты не пойдешь сам, то мы должны будем тебя связать, взять

255

извозчика и отвести в тюрьму. Извозчик тоже тебя матом будет крыть, да и мы вгорячах ударить можем, видишь, какой грех может выйти?"

Нас это заинтересовало, и Гремякин спросил:

– - Ну, и что же, пошел, послушался?

– - Встал, послушал, -- сказал самодовольно он, -- да так быстро пошел, что мы и угнаться не можем. Я ему кричу: "Стой, брат Сергей, а то мы тебя застрелим на ходу, как беглеца от конвою!" А он остановился и говорит: "Мое дело -- любить вас как братьев, а что вам делать -- не знаю, не мое, -- говорит, дело".

– - Да, -- подтвердил я, -- ваше дело совсем плохо, если разведется много таких "милых братьев", то жандармы совсем не нужны будут и 45 рублей не за что будет иметь.

– - А мы разве за деньги только, -- обиделся он, -- мы в полку служили, взводными старшими были.

– - Ладно, -- перебил его, -- я в следующий раз скажу Демидову, что вы без жалованья согласны служить, он будет рад такой преданности. До царя доведет, царь спасибо скажет.

Жандармы перепугались, забеспокоились и стали доказывать нам, что это они только по дружбе пустились с нами в такие разговоры, а что по закону они не должны бы с нами и разговаривать. И что раз мы по одному делу с "братом Сергеем", то мы тоже братья, а потому и не можем оказать им такой черной неблагодарности, чтобы рассказывать об этом Демидову.

– - Да вы о чем же беспокоитесь, -- сказал им Гремякин, -- раз вы согласны служить за даром, чего же бояться, вас любой купец в дворники возьмет да еще кормить-то как будет.

ГЛАВА 54. ТЮРЬМА ОКОЛО ГОДА

С этого и началось долгое, почти одиннадцатимесячное сидение под следствием. В конторе тюрьмы из-за нас произошел спор. И по виду, и по одежде мы были мужики как мужики, но по постановлению и предъявлению статьи обвинения шли как политические, и дежурный по конторе долго спорил с дежурным по корпусу из-за того, куда нас посадить. Презрительно оглядывая нас с ног до головы, корпусной говорил: "Всякая шантрапа в политические" лезет. Подумаешь, какие политики! Такую рвань в господские камеры сажать!" Но, повинуясь конторе, он с большим неудовольствием повел нас на 12-й коридор, считавшийся тогда политическим, и с особым азартом и удоволь-

256

ствием запер в 18-ю камеру вместе обоих, испросивши на это разрешения по телефону у Демидова. Камера небольшая: 6x3,5 аршина, не более, типичная одиночка для тульской тюрьмы, в которой, говоря к слову, и тогда не держали по одному заключенному из-за нехватки мест, а соединяли по двое и по трое.

Еще в конторе я стал просить, чтобы нас поместили в одну камеру, на что никак не соглашался корпусной, говоря, что "это еще надо заслужить". Однако проходивший мимо помощник взял телефонную трубку и позвонил Демидову. Тот разрешил, и нас принял старый по тюрьме надзиратель, Данила Никитич, но и он, презрительно осмотревши нас с ног до головы, не удержался, чтобы не сказать корпусному: "Ну и политики!"

По прежним тюрьмам я знал, что политическим в камерах полагается деревянный щиток вместо койки, столик, подушка, тюфяк, и я прямо же заявил об этом при входе в камеру, в которой ничего не было. Корпусному это не понравилось, и он стал орать: "Вы что, сюда в гостиницу пришли, господа какие! А не хочешь, на 13-й отправлю! койку ему, одеяло! вы еще скажете вам бабу сюда подать!" И сильно хлопнув дверью, он вышел из камеры. Но Даниле Никитичу мое требование понравилось, по нему он решил, что я из бывалых, а стало быть, заслуживаю внимания. Через полчаса он снова отпер камеру и снова, с любопытством осмотревши нас, сказал:

– - Койки мы даем по заслугам, а от вас еще ничего не видали. Заслужить наперед надо.
– - И совсем бесшумно запер камеру, не сказавши больше ни слова.

Камера была совсем пуста, и, чтобы успокоиться от пережитых волнений, мы растянулись на полу не раздеваясь, положили под головы свои узелки, к аресту мы не готовились, и оба страшно мучились за оставленные семьи. Данила Никитич наблюдал за нами в волчок и, увидавши, что мы легли на полу, внушительно, но не строго сказал: "Днем в камерах спать не разрешается, лишат прогулки". Мы дружно запротестовали: "Что же, -- говорим, -- нам иначе делать, лежать нельзя, сидеть не на чем, куда деваться?" Данила Никитич молча принес скамейку и, не сказавши ни слова, запер камеру. Но мы и это приняли как победу и были рады скамейке, тем более что на ней были вырезаны клетки для игры в шашки. Он продолжал рассматривать нас в волчок, а когда отходил, мы делали то же и рассматривали его. Мы сразу разгадали, что под его напускной суровостью все же был виден неплохой человек, и сразу решили, что нам его бояться нечего.

257

Так протекала для нас суровая и однообразная жизнь тюремной одиночки, утром поверка, кипяток, хлеб, обед, на ужин баланда и опять поверка. Второй сменный надзиратель был еще молодой, лет 25, недавно вернувшийся из солдат. Он с первого же раза возненавидел нас от всей души и только и делал, что придирался к нам и грозил набить ключами морду. Не было ни одного случая, чтобы он уважил нашу просьбу; набрасывался на нас, как на самый последних арестантов из уголовных. Выпуская по необходимости на оправку в уборную, он и тут урезал наше время и скорее загонял в камеру. А когда я на его дежурстве сделал попытку во время оправки подойти к волчкам других камер, чтобы познакомиться со своими соседями, он меня чуть не избил ключами и в первую же поверку нажаловался на меня дежурному. Жаловался почти каждый день, в результате чего в нашу камеру чаще, чем надо, входил дежурный и делал обыски. Правда, у нас еще не было и вещей и искать было не в чем, но дежурные всякий раз подчеркивали, что мы находимся в тюрьме и чтобы никаких своих порядков не заводили.

Конечно, человек с воли не враз примирится с тюремной могилой, и на первых порах всегда там страшно хочется найти какие-нибудь выходы из своего положения.

Но мы как новички, так крепко оберегались от сношения с другими заключенными, что долгое время ничего не знали, кто с нами рядом и как и что думают другие. Сделал я попытку в грязном белье послать домой записочку, но наш молодой цербер все же ее нащупал и со злобой объявил мне, что я лишаюсь за это на месяц писать письма. Пытался подать в соседнюю камеру записочку через коридорного уборщика, но он сам же и отдал ее надзирателю, и у меня отобрали карандаш. Потом, после, через месяц, я вошел в доверие к Даниле Никитичу, и он мне по секрету рассказал, за что в тюрьме так не любят мужиков, когда они попадают туда под рубрикой политических.

– - Уголовка, шпана, это понятно, -- говорил он внушительно, -- жулье так и есть жулье, они и обижаться могут, а к политическим требуется другое отношение, запрещается оскорблять, даже словами. Вот ты и пойми, ты мужик, а я тебе не смей сказать грубого слова, ну разве это подходит под наши понятия? Когда студент али какой барин, ты так и знаешь, что это политик, а мужик какой же политик? К примеру, барин тебе и папиросу дает и кусок сахару, пирожками угощает при передаче, а ты политик, а от тебя как от козла молока, за что ж я тебя уважать должен?

258

– - Я-то, к примеру, статья особая, -- говорил он в другой раз, -- я старик, 30 лет в тюрьме, всяких видал, да и не нуждаюсь, прогонят, и без них проживу, а придет вот такой солдатяга, как мой товарищ, он и на службе-то денщиком был, и двугривенные на чай получал, и тут перед господами на цыпочках ходит, куска сахару ждет. Такой и начальства боится и политикам угождает.

После того, как недели через три Гремякин был освобожден под поручительство отца и я остался в камере один, Данила Никитич проникся ко мне сочувствием и, приходя на дежурство, стал отпирать мою камеру не в урочное время. Отворит дверь, посмотрит на меня, что-нибудь спросит и потихоньку выйдет и запрет. Я его спрашивал о ходе войны, но он упорно старался не слышать моих вопросов. Ему хотелось спросить у меня, за что я сижу, но достоинство старого служаки с крестами и медалями не позволяло унизиться передо мною до вопросов, и он все ходил вокруг да около, не задавая серьезного вопроса. То скажет, что призываются еще такие-то года ополченцев, то сообщит о прибытии в Тулу нового эшелона раненых или об отправке на фронт обученных кадров в пополнение, то буркнет о духоборах или евангелистах, которые, как он слышал, отказываются от присяги и службы. "Эти почище ваших будут", -- задорил он меня, стараясь не отвечать на вопросы.

Поделиться с друзьями: