ЖАНРЫ

Из песни злого не выкинешь (прошлое с бантиком)

Колкер Юрий

Шрифт:

Летний сад за горбатым мостом.

Не проникли в твой сумрак ни тленье, ни вздох

И ни кровосмешенье эпох.

Мы подслушаем звуки мазурки вдвоем

В эту ночь в Петербурге твоем.

Вероника тоже написала несколько стихотворений, так или иначе связанных со мною, а десятилетия спустя издала книгу стихов под названием Юрский период.

Легкомысленные попойки происходили и в других местах. Четырнадцатого мая 1971 года отмечалось десятилетие литературного объединения Радуга. Вечтомова провела его с помпой. Были свадебные генералы из союза писателей: поэтесса Надежда Полякова, прозаик Леваневский, директор пушкинского заповедника Семен Гейченко. Выпивки и закуски было навалом. Мы с Дрюней принесли ведро кваса. Поэты, перебивая друг друга, ринулись читать свои стихи. Я прочел специально написанное по случаю (под Мандельштама):

— Путник, откуда идешь? — Я был на Обводном канале

В Радуге многоизвестной. Пииты гурьбой собрались там.

Странные вещи творят: лясы без устали точат,

Яства с высоких столов разом спешат поглотить.

Буйствуют! Веришь ли, пьют, водой вино не разбавив.

Пляшут вакханки меж них, громко кричат: Эвоэ!

Песни во славу богов я между ними не слышал!

Нет ни сосновых венков, ни сладкозвучных кифар…

— Горькие слышу слова! Когда так мерзок Обводный,

Чую: на Воинова, дом восемнадцать, — вертеп!

Всё так и было. Напившись, резвились. Л. Д., самая молодая и разбитная, «с белыми от распутства глазами», как сказал бы Бабель, пыталась танцевать на столе — и, кажется, успела в этом. Романов предлагал мне вот прямо сейчас поймать ее и увезти. Но с нею не получилось. Когда читать принялся некто Зазулин, Романов стащил со стола неоткрытую бутылку вина, и мы, перемигнувшись, сбежали: Регина Серебряная, Вероника, он и я. Поймали такси, поехали ко мне на Гражданку. На кухне распили прихваченное (как мало нам нужно было в ту пору!), досыта начитались стихов, а потом разошлись по комнатам: Романов с Региной — в мою, я с Вероникой — в родительскую, причем я немедленно поставил на проигрыватель Болеро Равеля. Утром мы застали тех за ученой беседой о проблемах стихосложения. Регина встретила меня словами: «Ну, Колкер, молодец!».

Вероника любила шальные выходки. В июне, в ночь с 19-го на 20-е (с субботы на воскресенье), она со своим приятелем Сашей дежурила в очереди за билетами (приезжал «театр на Поганке»; то самое, что я ненавидел), и оба попеременно, с равными промежутками, ходили звонить мне — чтобы не дать поспать. Едва я отвечал, они вешали трубку. Попутно Вероника убедилась, что я дома один, и когда ей с Сашей пришла в очереди смена, отправилась ко мне, так что спать мне в тот день совсем не пришлось.

Наша связь продолжалась эпизодически около года. Неравенство было вопиющее, меня угнетавшее и мучившее (притом, что я корил себя, а исправиться не мог): встречались чаще тогда, когда это было нужно мне. Когда не нужно — я мог обойтись с нею холодно, и всё сходило с рук; я не услышал от Ники ни одного упрека.

Она потом удачно вышла замуж («он полюбил меня, как Ромео Джульетту, ты можешь себе представить?»), а в начале XXI века уверяла меня, что со мною была счастлива и никогда ни о чем не жалела.

У ПЕТРОПАВЛОВКИ

Легко, мой друг! Наш город невесом.

Он, словно парус, плавает в тумане.

Всё держится на бликах и обмане,

И ты идешь с таинственным лицом.

Последняя строчка в первом варианте читалась иначе: «Любимая, продли мне этот сон».

Поначалу он все свои новые стихи придерживал. Дома вообще не должны были знать (Марина и сочинительства-то его не одобряла), в кружке Семенова он тоже осторожничал. Стихотворение У Петропавловки, написанное 1 апреля 1971 года, на четвертый день знакомства с Фикой, прочел только 28 мая. Оно меня потрясло.

У Петропавловки, где важно ходит птица,

Поваленное дерево лежит.

Вода у берега легонько шевелится,

И отраженный город шевелится,

Сто раз на дню меняя лица,

Пока прозрачный свет от облаков бежит,

Горячим солнцем заливает шпили

И долго в них, расплавленный, дрожит.

Скажи, мы здесь уже когда-то были?

По льдистым берегам бродили

И слушали вороний гам?

Наверно, это вечность нас задела

Своим крылом. Чего она хотела?

И эта льдинка, что к твоим ногам,

Задумчивая, подплыла и ткнулась —

Она не берега, она души коснулась,

Чтоб навсегда растаять там.

Живи, апрельский день, не умирая!

Еще и не весна — скорей намек

На теплый солнечный денек,

Когда, пригревшись, рядом на пенек

Присядем мы, о прошлом вспоминая

И наблюдая птицу на лету,

Когда увидим в середине мая

Поваленное дерево в цвету.

Всё здесь казалось мне чудом, а больше всего — эта льдинка, которая подплыла и ткнулась, и этот воображаемый переход из апреля в май, развернутая метафора перехода в другое душевное состояние. Легкость, простота, естественность этой декалькомани, намеренно приглушенные краски (лежит–бежит–дрожит; пенек-денек, — так рифмовать было аскезой, а вместе с тем — и дерзостью), спрятанное в пейзаже любовное переживание, не обжигающее, а прохладное и грустное, но насыщенное ожиданием, как сам этот пейзаж, как этот город, этот свет, положенный одним мазком, — всё меня пленяло и завораживало. В этом духе я и распинался на занятии у Семенова, слов не жалел, назвал стихотворение шедевром, не сказал только о том, что как гвоздь засело в моем сознании: никогда мне такого не написать! Это было ясно как день — и мучительно горько.

Поделиться с друзьями: