ЖАНРЫ

Из писем прапорщика-артиллериста
Шрифт:

Полковник Счастьев был очень выдержан. Г-ий крайне несдержан. Оба были очень грустны и оба мне очень нравились. Мое возражение Счастьев пропустил мимо и все больше стал подчеркивать идею «безрезультатности».

Я восхищался Женей. Совсем не диалектик и человек отнюдь не слишком распорядительного ума, он исключительно на почвепредметной объективностисвоего волнения совершенно интуитивно находил на каждое возражение единственно правильную линию ответов.

Так и тут он отвечал, ни на полтона ни в чем не детонируя: «Мы не дипломаты, не политики, не общественные деятели, мы не преследуем нашей телеграммой никакой цели. Совсем просто: Родзянко шлет нам привет и говорит: стойте до конца, спасайте Россию; почему же нам не сметь послать ему ответный привет: мы стоим, стоите и вы и спасайте Россию. Зачем произносить чужое,[166]холодное слово политика, когда есть родное и прекрасное слово Россия».

Ты знаешь, Женя Г-ий единственный человек, в котором я вижу настоящуюболь России.

Газета с разоблачением Протопопова и с известием о взятии Бухареста полна для него той личной, конкретной боли, которую другие люди испытывают лишь при известии о смерти матери или ребенка, об измене жены или о потере всего состояния.

Эта «боль России» в нем так остра прежде всего связанным с нею чувством «вины перед Россией». Периодами он все ходит, ходит по окопу и все спрашивает: «Но что же делать? Что можно сделать?» Весь декабрь он мучился этим вопросом и потому был страшно взвинчен к моменту встречи Нового года.

На его горячую тираду Счастьев не находил ответа и потому упорно повторял трафарет: «Все это так, я никому не навязываю своего мнения, но повторяю, армия не может заниматься политикой. Политических мнений так много, что если каждый пойдет за своим мнением, то армия утратит единство своего духа и настроения».

«Вот это всегда мне говорят», —уже определенно истерически воскликнул Г-ий и, судорожно вскинувшись всем своим существом, выбежал наружу.

Всем стало сразу как-то неловко. Наступила пауза. Я вышел вслед за Женей, но не пошел за ним, а остался на лестнице, ведущей в окоп.

За время ужина и споров лицо природы изменилось до неузнаваемости. Я приехал в абсолютном мраке; сейчас было светло, как белою ночью. Вся грязь и слякоть были похоронены под только что выпавшим нежным снегом. На чистом небе стояла высоко луна, горели звезды. Стволы деревьев четко и строго подымались ввысь. Стояла глубокая тишина. Немцы, вероятно, в связи с их мирными переговорами, не желая нам портить праздника, не стреляли, а только усиленно освещались зеленоватыми ракетами.

Когда я через минуту-две снова вошел в окоп, я как-то вдруг заметил, что многие совершенно пьяны, что скатерть залита вином и кофе, засыпана пеплом и ореховой скорлупой, что в окопе душно, смрадно, что по нему от конца в конец ходят сизые волны табачного дыма.

Е-ч старался объяснить Счастьеву Женю Г-го, а прапорщик 1-й батареи — агроном и «знаток народа» с лицом[167]провинциального трагика «трогал» на балалайке записанную им в таком-то году в таком-то уезде оригинальную народную песню.

Минут через пять вернулся Женя. Он очень искренне просил Счастьева извинить ему его горячность. Счастьев отвечал: «Пожалуйста, ради Бога, — прежде всего свобода мнения. Я ведь думаю, что лично мой отказ ничего не расстраивает», и т.д.

Несмотря на этот призыв к свободе мнений, никто не отзывался; тогда я стал ставить вопрос о подписи каждому поодиночке ребром. Иван Владимирович, не желая, как хозяин, вносить раскол, сумел как-то снять вопрос с очереди; кто-то трезвый дипломатически ответил, что ответит завтра, когда протрезвится. Два молодых офицера кадета всецело присоединились к Счастьеву. «Знаток народа» повернул в максимализм: «Все эти речи имели бы смысл только тогда, если бы мы завтра могли повернуть наши пушки на Петербург»...

Дальнейший опрос не имел смысла: было безнадежно ясно, что резолюцию хотели три радикальных студента и один доктор политической экономии, и что слова о слиянии народа и армии были несколько преждевременны.

Шел уже пятый час утра. Вася С. мертвецом лежал в дортуаре. Сотоварищ Жени Г-го по тюрьмам и участкам вольноопределяющийся Б. и еще кто-то из молодых ходили по очереди в чудный, лунный лес облегчаться от винной перегрузки. Женя, грустный и недовольный собою, сидел, обнявшись со мною, под елкой и временами вскидывался то на того, то на другого отдельными замечаниями: «Е-ч, к черту политику, не будьте дипломатом», или «да, Василий Александрович (полковник Счастьев), наши пути расходятся: после войны я опять в тюрьму, а вы будете командовать дивизионом». Выпивший прапорщик, студент-технолог, наставительно произносил какую-то речь, — аналогию из эпохи французской революции. Но, покрывая всех своим могучим басом, раскатисто громил Россию «знаток народа». «А я вам говорю, вы не можете поручиться, повернете ли вы завтра пушки на Петроград, потому что, имея дело с русским мужиком, вы вообще ни за что поручиться не можете! Спросите-ка вы наших развращенных либерализмом солдат, пойдут ли они за 100 р. в стражники? — Пойдут с... д... все как один пойдут».[168]

«Вы не смеете так говорить», — снова вспыхнул и вскинулся Г-ий. поддержанный Е-м.

«Нет, уж позвольте мне это лучше знать», — продолжал громыхать и жестикулировать «знаток народа». «В качестве агронома (это его постоянный припев) я-то уж вплотную подошел к нашему мужичку. Пятнадцать лет, слава Богу, выбивал я у него соху, навязывая плут, пятнадцать лет я с ним косил и сеял. Нет в нем ни культуры, ни воли, нет для него и слова, а все почему — потому нет у него привычки и уважения к труду. Разве не Русь православная выдумала, что «дело не медведь, в лес не убежит?» Разве не Русь православная говорит, что «работа дураков любит?» Разве не крестьянство наше подменило слово «труд» словами «хозяйство» и «страда?» Не слыхал я что ли, как хвастают наши мужички: «я сам себе хозяин, хошу страдаю, хошу — нет, а хошу и вверх пупом ляжу!» Да, что взять с нашего мужика, посмотрите на нашу интеллшенцию: развращенная, исковерканная, слякотная», — и понес, и понес своим резвым, но неподкованным умом по заезженным потугинским большакам, пока совершенно неожиданно не остановился у славянофильского шлагбаума: «А все-таки она, Русь-матушка, всем народам народ». Схватил балалайку и заиграл «записанную» песню.

Часам к шести все разошлись. Мы остались в своей комнате, поговорили минут с 10 и стали раздеваться. Женя достал мне из своего чемодана белье, сам быстро разделся, натянул одеяло на голову и отвернулся к стене. В 8 1/2 ему нужно было уже вставать, чтобы сменить Л. в «Яме».

Часам к десяти, праздничным снежным солнечным утром, мы все стали помаленьку одеваться. Напившись чаю, я пошел с Е-м на заново оборудованный на могучем дереве наблюдательный пункт нарисовать по просьбе Ивана Владимировича «перспективку». Из этого предприятия, однако, ничего не вышло, ибо забраться на десятисаженное дерево, растущее еще к тому же на краю глубокого оврага, по обледенелым лестницам, переброшенным с сука на сук, я при всем желании решительно не смог; уже на половине лестницы у меня стала кружиться голова и слабеть руки. Странно, что робость душевная преодолевается совершенно легко. Сидел же я, ну хотя бы под Ригой, на такой же вышке у самых передовых окопов, на вышке,[169]пристрелянной немцами, а на эту, в смысле огня еще девственную, необстрелянную и притом тыловую, взобраться не мог. А все потому, что рижская была сделана между четырьмя деревьями и бока ее были забраны елкой, так что лезть надо было как бы внутри башни, а наша новая сделана на одном дереве, и все кругом открыто. Смутилась душа — ничего, ее можно взять в руки, ну, а смутились руки — ничего не поделаешь, их в душу не возьмешь.

Около часу дня, предварительно снявшись на Чадре, я двинулся к себе в парк. Ехать было очень хорошо и весело. Во всех лучших халупах всех деревень, через которые лежал мой путь, были еще спущены шторы. На фоне их виднелись целые баррикады бутылок. Хотя было около двух часов дня, тыл еще не вставал.

К жене.15-го января 1917 г. Рудники на Золотой Липе.

Мое последнее письмо привез тебе солдат нашего дивизионного лазарета. После него я ничего не писал. Одолевают люди. Паркачи говорят, что мой перевод к ним страшно усилил циркуляцию парковой жизни. И действительно, у нас то и дело гости. Сам я тоже за последнее время ездил на батарею, а теперь, вероятно, буду ездить еще чаще, хотя немец и начал ее сильно обстреливать. Последний раз он выпустил 400 тяжелых снарядов. Слава Богу, все обошлось вполне благополучно: контужены только два солдата, да и те легко. Лес же кругом окончательно иссечен, как пилою, срезаны громадные деревья. Наши окопы однако постояли за себя. Е-ч говорит, что после обстрела ему захотелось спеть гимн окопам и хозяйственно-строительной энергии Ивана Владимировича.

Ты не сетуй на меня за то, что буду чаще ездить на батарею, хотя она усиленно обстреливается. Думая о тебе, я, конечно, думал и над тем, что, быть может, оно и правда глупо бесцельно подвергать себя хотя бы и небольшой опасности. Исходя из принципа, которым я всегда руководился при разрешении всех вопросов моего участия в войне, из принципа пассивности и покорности, я мог бы, конечно, прийти к решению не ездить туда,[170]откуда меня увела судьба. Но так рассуждать я совершенно не могу. Такой софистической логике мешает мое отношение к тем людям, которые волею судеб еще долго, быть может, останутся на батарее. Весь этот «глубокомысленный» анализ я произвел исключительно для тебя. По мне же дело обстоит гораздо проще. Я страшно скучаю по батарее, по милым, сердечным людям, с которыми много пережил, и езжу к ним как домой в каждую свободную минуту, совершенно не думая, что батарея обстреливается.

Вчера я был на ужине в штабе нашего корпуса. Ужин был сооружен Владимиром Г-м, который назначен старшим адъютантом штаба корпуса, в честь его брата Евгения, получившего Владимира. Кроме братьев и меня, был еще Е-ч. Остальная публика — обер-офицеры штаба, почти все прошедшие сквозь строй, перераненные; типично штабных тыловиков не было никого.

Ужин был очень наряден. Было много хорошего вина, было уютно, весело душевно и по-боевому сердечно. «Боевое крещение» — - не пустые слова; их реальность видна хотя бы в том, как пьют «боевые друзья» и как «тыловые товарищи». Есть в людях, «видевших войну», нечто особенное, какое-то свое «царство духа»; отмеченное затаенною грустью и тоскою, оно никогда не тонет в вине.

Поделиться с друзьями: