ЖАНРЫ

«Из пламя и света» (с иллюстрациями)
Шрифт:

— «Воздает должное»! Вот именно-с, правильно изволили сказать… «Дол-жно-е»! А недолжного и не воздает. А вы что такое насочинили? В мученики его произвели? Ну, уж это дело десятое, если вам так нравится. Но ведь вы против кого подняли голос? Против лиц, стоящих у трона! Вы забыли, в каком полку служите?..

Он старался не слушать, чтоб не ответить дерзостью.

Генерал вдруг весь наклонился вперед к стоявшему перед ним неподвижно Лермонтову и, вытянув побагровевшую шею и точно просверливая острым взглядом спокойное усталое лицо поэта, прокричал визгливым, каким-то бабьим голосом:

— Мальчишка! Знаете ли вы, что вы натворили? Как отозвался его сиятельство граф Александр Христофорович о ваших виршах? Преступными назвал он их, слышите?! Пре-ступ-ны-ми!.. А знаете ли вы, какое предположение создалось на ваш счет у нашего августейшего монарха? Ах, вы не знаете? — продолжал он кричать, видя, что Лермонтов по-прежнему стоит перед ним молча, не делая ни единого движения. — Так я вам сообщу, если угодно: его величество высказал опасение, что рассудок ваш не может быть назван здравым. Иными словами, что вы — достояние не совсем веселого дома, который называется сумасшедшим домом. Что? Вы, кажется, что-то возразили?..

— Нет, ничего… — побледнев, очень тихо ответил Лермонтов.

В конце концов генерал все-таки разрешил арестованному получать ежедневно «харчи» из дому.

В первый же раз, получив корзину, присланную бабушкой, он оставил у себя бумагу, в которую был завернут хлеб, и вечером смастерил себе что-то вроде чернил из печной сажи, разведенной вином. Потом лег на жесткую койку и отдался потоку мыслей и воспоминаний, который, начавшись с событий последнего дня, унес его в прошлое.

Кто-то пел за стеной и утром, и после вечернего обхода стражи, и даже ночью. Видимо, не спалось этому неизвестному соседу, и коротал он время негромкою песней, разгоняя горькую тоску. Он пел вполголоса мягким, заливчатым тенором, и Лермонтов слушал его с жадностью и отрадой, приблизив ухо к сыроватой стене.

Когда на другой день ему принесли из дому обед, он сунул незаметно на дно пустой корзины ту самую бумагу, в которую накануне был завернут хлеб.

Елизавета Алексеевна при помощи Шан-Гирея вынула ее дрожащими руками и, проливая горькие слезы и не выпуская ее из своих рук, принялась разбирать написанные сажей полустертые слова дорогого почерка.

Кто б ни был ты, печальный мой сосед… —

медленно шевелились ее губы, —

Люблю тебя, как друга юных лет, Тебя, товарищ мой случайный, Хотя судьбы коварною игрой Навеки мы разлучены с тобой Стеной теперь, а после — тайной!

— Не могу, Акимушка!.. — остановилась бабушка, беспомощно глядя на стихи. — За стеной Мишенька наш! За запором!..

— Но в этом ничего страшного нет, бабушка, и Мишеля, конечно, скоро освободят! Давайте-ка я вам прочитаю: у меня глаза получше.

— Разбери, голубчик, прошу тебя! — умоляюще сказала бабушка. — Ведь кто его знает, он, может быть, стихами-то о чем-нибудь меня просит, а я разобрать не могу!

Аким Шан-Гирей продолжал:

Когда зари румяный полусвет В окно тюрьмы прощальный свой привет Мне, умирая, посылает И, опершись на звучное ружье, Наш часовой, про старое житье Мечтая, стоя засыпает, — Тогда, чело склонив к сырой стене, Я слушаю — и в мрачной тишине Твои напевы раздаются. О чем они — не знаю; но тоской Исполнены, и звуки чередой, Как слезы, тихо льются, льются…

— Ах, Миша, Миша! — с тоской воскликнула бабушка, перебивая чтение. — Ведь это значит, что плачет он там, Акимушка!..

— Что вы, бабушка, ведь это не о слезах, а о звуках он говорит: звуки льются!

— Звуки, говоришь? Ну, читай дальше, читай!

Не спуская глаз с Шан-Гирея, она слушала, боясь проронить хоть одно слово.

И лучших лет надежды и любовь — В груди моей все оживает вновь, И мысли далеко несутся, И полон ум желаний и страстей, И кровь кипит — и слезы из очей, Как звуки, друг за другом льются.

— Вот видишь, Акимушка, — с отчаянием проговорила бабушка, дослушав до конца. — Здесь уж не о звуках, здесь о слезах сказано! Ах, боже мой, чем же нам помочь ему поскорей? Нет ли где еще приписки?

Она посмотрела на бумагу со стихами и на обратной стороне увидала другие:

— Да тут и еще есть! Ну-ка, я сама попробую!

Бабушка поправила очки и громко прочла:

Отворите мне темницу, Дайте мне сиянье дня…

Тут уж она не могла больше сдерживаться; слезы градом закапали из ее глаз, и она с отчаянием всплеснула руками:

— Ах, боже мой! Так прямо и говорит… Отворите темницу!..

— Но это нельзя так прямо понимать! — Шан-Гирей заглянул в следующие строки. — Вы посмотрите, что тут дальше-то написано: видите?

…Дайте мне сиянье дня, Черноокую девицу, Черногривого коня…

— Ну, разве он может вас об этом просить? В стихах, бабушка, не все правда.

— Об этом-то он меня, конечно, не просит, — задумалась бабушка, — а только в Мишенькиных стихах все правда. Собирайся-ка, мой друг, проводи меня, поеду о нем просить!

— К кому?

— Сама еще не знаю: может, к брату поеду, пусть попросит кого надо… Едем, Акимушка, едем!

ГЛАВА 16

Он долго лежал без сна, прислушиваясь то к редким и глухим звукам, долетавшим сюда с площади, то к тому же тихому голосу за стеной. Голос напевал что-то очень знакомое, напоминавшее не то детство, не то Москву… Вспомнил! Вечер у Лопухиных, догорающие свечи и эту самую песню, слова которой так старательно выводил чистый Варенькин голос. Она стояла у фортепьяно в розовом легком платьице и пела, сжав тонкие руки, и время от времени весело поглядывала то на сестру, то на него, Мишеля. Он вспомнил и первые слова этой песни:

Пускай метель несется И снег летит кругом…

Далеко-далеко протянулась ровная снежная дорога, и лунный свет делал снежный простор голубым…

Лицо Вареньки обращено к нему, и глаза ее в последний раз взглянули на него из темноты, точно согревая его своим светом… Нет, не может быть, чтобы это было в последний раз! Они непременно встретятся, потому что они родные друг другу — и как уже давно! Раньше, гораздо раньше, чем они поняли это сами!..

…Сторож вошел в его камеру и в ответ на просьбу арестованного дать огоньку, ворча, зажег лампадку.

Рубиновый огонек упал на темный образ старого письма, напомнил детство в Тарханах и слова молитвы, которым учила его нянька, ходившая за ним до появления Христины Осиповны.

Если б он мог повторить те слова, глядя на этот древний образ, он ничего не просил бы для себя, а только для нее.

Не за свою молю душу пустынную, За душу странника в свете безродного; Но я вручить хочу деву невинную Теплой заступнице мира холодного.
Поделиться с друзьями: