Из смерти в жизнь… Войны и судьбы
Шрифт:
Как-то говорю «санитарам»: «Нам надо думать, как отсюда драпануть». – «А ты хочешь убежать?». – «Да только об этом и думаю». Стали думать вместе… Планы побега рождались разнообразные. Надо было оценить обстановку. Лагерь находился в здании тюрьмы с высоким кирпичным забором вокруг. Изнутри он был разделён на отдельные сектора с проволочными заграждениями и усиленной охраной между секторами. Сбежать было почти невозможно. Не было вообще случаев удачного побега. Но мы всё равно мучительно пытались найти вариант, как убежать.
Наконец мне в голову пришёл более или менее реальный план. На территории лагеря была отдельная зона, в которой размещался лазарет для сыпнотифозных. На входе её охранял только один часовой. Военнопленные врачи и фельдшера имели доступ в лазарет. Они сопровождали туда сыпнотифозных больных из общего лагеря. Немецкий часовой реагировал на группы больных пленных с врачом или фельдшером тем, что отворачивался. Боялся заразиться. Немцы в лагере вообще очень боялись заразиться инфекционными болезнями от пленных. Поэтому в самом лазарете не было ни немцев, ни полицаев.
Мы решили, что в сыпнотифозном лазарете можно найти укромное место и спрятаться. А потом, при удобном случае, – перебраться через высокий забор и оказаться на свободе. (То, что забор был высотой около четырёх метров, нас почему-то не смущало.) План созрел такой: я – военфельдшер с красным крестом на рукаве и надписью по-немецки «фельдшер» – веду двоих якобы «сыпнотифозных» в лазарет. Мы заходим внутрь и прячемся в сараях, которые я приметил, когда водил туда больных, а следующей ночью мы уходим через забор. Что будет дальше, не загадывали. Лишь бы из лагеря вырваться…
Выбрали и конкретный день побега – в ночь под Новый год. Рассудили, что немцы будут праздновать и бдительность снизится. До назначенного времени оставалось несколько дней. Стали запасаться продуктами. Тогда мне и удалось выяснить, каким образом мои «санитары» осуществляли свои «гешефты». Они рассказали, что тёплые вещи, кожаную обувь, которые отбирали у военнопленных, немцы складывали в одну из камер нашего блока на первом этаже. Охраны не было, а замок мои «санитары» открывали без труда. По ночам они пробирались на этот склад, вытаскивали вещи. А рано утром, когда из лагеря вывозили нечистоты, сбывали эти вещи ездовому-ассенизатору. Когда тот проезжал мимо часового, немец отворачивался из-за жуткого запаха. И, конечно, немец никогда не проверял этот вонючий транспорт. На обратном пути этот же ездовой привозил продукты, которые получал в обмен на вещи!
Всё вроде складывалось удачно. Но 25 декабря 1942 года я заболел: температура поднялась до сорока градусов, сильно заболела голова, бил озноб, одолевала резкая слабость. Я решил, что это грипп. Ребята за мной ухаживали. Помню, сварили куриный бульон и даже раздобыли где-то лимон. Но мне становилось всё хуже и хуже. Прошу ребят: «Пусть врач придёт!». А тот пришёл – и сразу: «Сыпной тиф!». И велел немедленно отправить меня в лазарет. Сам я идти уже не мог. А как только меня вынесли из камеры на носилках, я потерял сознание. Это было 27 декабря 1942 года. До планируемого побега оставалось всего несколько дней…
Очнулся я не в лазарете, а уже в городской инфекционной больнице. Тиф тогда ещё только начинал распространяться, и немцы разрешали отправлять тяжёлых сыпнотифозных больных в городскую больницу. Меня привезли на тележке в приёмное отделение, раздели. Тут я и очнулся: лежу абсолютно голый, а две санитарки вокруг меня суетятся: «Какой ещё молоденький!». А мне было стыдно, что я перед ними голый лежу. Одели и отправили в палату. Там я опять потерял сознание… (Позже, из архивных документов днепропетровской инфекционной больницы я узнал, что поступил туда 5 января 1943 года. То есть без сознания я находился больше недели.)
Прихожу в себя: около меня сидит пожилая женщина с короткой стрижкой. Она в белом халате, врач. Спросила меня что-то, я ей кое-как ответил. И она говорит: «Теперь Миша будет жить!». Эти её слова я запомнил на всю жизнь…
Моего лечащего врача звали Евгенией Георгиевной Попковой. Она была начальником 8-го отделения Днепропетровской больницы, где я находился. Отвечала за всю лечебную работу в больнице. (После войны она заведовала кафедрой инфекционных болезней в Запорожском медицинском институте усовершенствования врачей. Во время войны были у неё за плечами и тяжёлые годы работы в больнице в оккупированном Днепропетровске, и пребывание в застенках гестапо.)
Постепенно я стал поправляться. Лечила меня и ухаживала за мной Евгения Георгиевна, а с ней вместе и весь медицинский персонал отделения. Ни медикаментов, ни продуктов для больных военнопленных немцы не отпускали. Но меня в больнице всё-таки лечили, давали таблетки. И подкармливали. Иногда продукты приносили сами сотрудники больницы и местные жители. Тогда был настоящий праздник: нас угощали украинским борщом, макаронами, картошкой. Кое-кому из больных из дома приносили передачи. Я вроде поправлялся, хотя сильно исхудал, был бледным и выглядел намного моложе своих лет. Может быть, поэтому и жалели меня больше других. Как-то по-особенному заботились обо мне Ольга Михайловна Суратова и её дочь Лена. Они навещали меня регулярно. Они же принесли мне гражданские брюки и рубашку с украинским орнаментом. Откуда-то сама собой появилась тема освобождения из плена.
Евгения Георгиевна знала, что я фельдшер, да ещё и ленинградец. И решила мне помочь. «Раз ты фельдшер, будешь тут дежурить у нас: лекарства больным давать, температуру измерять». Хотя я почти выздоровел, она не выписывала меня для отправки обратно в концлагерь. А немцы-то время от времени всё-таки приходят проверять больницу – искали таких, как я, выздоравливающих, но не вернувшихся в лагерь. Она мне говорит: «Ложись быстренько в постель! Немец придёт, будет проверять – ты не шевелись». Лежу, весь в компрессах… А немец близко ко мне подойти боится, знает, как сыпной тиф передаётся. Только через стеклянную дверь смотрит на меня. А Евгения Георгиевна на нас показывает и говорит: «Этот – капут, этот – капут…». Когда немец уходил, я опять вставал и начинал помогать медсёстрам.
Потом Евгения Георгиевна стала поручать мне небольшие фельдшерские процедуры с больными. Как-то прихожу и говорю: «У одного что-то горло болит, посмотрите». Она посмотрела – дифтерия. Кстати, она была лучшим инфекционистом в этой больнице, хотя врачей было много! Никто из врачей, кроме неё, интубацию делать не умел. (Позже это умение спасло её от казни в гестапо.)
Однажды Евгения Георгиевна пригласила меня к себе домой на обед. Я стал отказываться, чтобы не подвести её. Но она всё продумала: меня поведут в город с сопровождающим медработником якобы на рентген с документами, где указано, что я сыпнотифозный больной из инфекционной больницы. Естественно, с такими документами при встречах с полицаями или немцами было безопасно идти – те шарахались бы от меня, как от зачумлённого.
Дома меня встретила её дочь Зоя. Она завела патефон, где зазвучала знакомая музыка довоенных лет. Мы смотрели фотографии её родных, которые она сделала сама. Мне было очень интересно – до войны я ведь тоже начал заниматься фотографией. Говорили о литературе, об окончании войны, мечтали о встрече в Ленинграде… Мне так хотелось поесть по-домашнему! И стол был накрыт именно так, как до войны: на белой скатерти стоял графинчик с водкой, были закуски, настоящий украинский борщ, на второе – котлеты с макаронами, потом компот. После обеда Евгения Георгиевна ушла в больницу. Через какое-то время за мной пришёл сопровождающий. Я вернулся в палату.