ЖАНРЫ

Из записок сибирского охотника. Часть первая.

Черкасов Александр Александрович

Шрифт:

Солнце давно уже село, и вечерний сумрак начал окутывать всю окрестность, так что контуры гор потеряли свои очертания, а и без того темный лес казался спустившейся черной завесой. Роса уже пала и матово серебрилась на растительности, давая себя знать на всякой вещи, которую приходилось брать в руки; даже на усах была холодная отпоть.

— Студеная ночь будет, — прошептал дедушко, не сводя глаз с блажайшей окрестности.

— Ничего, ладно, — ответил я тоже шепотом.

— А ты ложись спать да держи штуцер в руке, — не глядя на меня, едва слышно проговорил Елизарыч, тихо показывая рукой, чтоб я лег.

Я, как тать, спустился вниз и прилег в самый уголок незатейливой сидьбы, но, конечно, о сне и не думал, а чутко прислушивался ко всякому шороху, и когда слышался уже мягкий легкий хруст, то тихонько поталкивал или только нажимал пальцем дедушкину ногу, давая знать, что я не сплю и все слышу.

Елизарыч отвечал на это только едва заметным кивком головы или движением руки, а то просто туже ногу прижимал к моему пальцу.

Прошло около получаса, как не было слышно ни треска, ни хруста, но зато поправее черемухового куста, в мочажине, которая находилась на возвышенном залавке, почуялось шлепанье и бульканье воды. Звуки эти то удалялись, то приближались к самому кусту, и тогда до нас доносилось пыхтенье и фуканье ноздрей.

Несколько раз резко было слышно ширканье чирушки, которая, вероятно, отманивала от своего гнезда косолапого охотника. Один раз она низко пролетела над нами и в ту же минуту шлепнулась на воду. Такая потеха продолжалась не менее полутора часов, слышалось то же пыхтенье, фуканье, чавканье, пичканье тяжелых лап по мягкой водянистой почве, тяжелые скачки по воде и редко совершенное затишье, что и было для нас настоящей пыткой, ибо не знали, к чему отнести эти перерывы охоты зверя — то ли он ушел, то ли прислушивается или скрадывает нас, почуяв наше присутствие.

Я все время лежал на левом боку и не сводил глаз с окраины залавка и насторожившегося Елизарыча, который в продолжение всего этого периода не проронил ни одного слова и, кажется, не пошевелил ни одним мускулом. Он весь превратился в зрение и слух и точно замер в одном положении. Но тут-то, в этом манекене, и кипела жизнь, могучая воля и та страсть, которую поймут только истые охотники, а для других она будет безрассудной глупостью или холодным самосохранением. Исполать этим людям!

Лежа под крестьянской шинелью — зипуном, я зорко поглядывал на Елизарыча. Никогда не забуду этой ночи, этой картины, которую изображал собой дедушко; особенно когда с полуночи выкатилась из-за лесу луна и матово осветила его фигуру. Право, сил моих не хватает, чтоб передать читателю то ощущение, которое я переносил в эту ночь! Стоя на коленях и как бы присев на пятки, полусогнувшись и прилепившись к своей длинной винтовке, лежащей на прутках сидьбы, дедушко был неподражаем! И если б я не видал его блестящих при луне глаз, которые двигались и смело поглядывали в сторону, где хлопотал медведь, то я бы подумал, что это великодушное изваяние или замечательно хорошо сделанный манекен.

Во все это время, уже при луне, медведь только один раз вышел из-за черемухового куста на окраину залавка, и как бы опнулся (остановился) на месте. Спина его точно серебрилась от росы, а ноги казались очень тонкими, вероятно, оттого, что шерсть на них смокла и прильнула к ногам. Только тут дедушка едва поворотил направо голову, подался ко мне спиной и едва заметно повернул дуло винтовки на правую же сторону.

Сердце во мне точно замерло, и я ждал, что вот-вот медведь выйдет на солонец и раздастся громовой выстрел. Но мишка, вероятно, не подозревая засады, скоро зашагал по окраине и скрылся из глаз.

Я подтолкнул Елизарыча и тихо прошептал:

— Что не стрелял, разве тебе не видно?

— Неловко, ждал, что выйдет поближе, — так же тихо отвечал дедушко.

Но вот стало отзаривать на востоке, и поиски медведя затихли. Он ушел. Настала мертвая тишина. Там и сям вблизи начали покрикивать гураны (козлы), но ни один из них не вышел на солянку, а каждый с тревожным ревом убегал в чащу уже показавшегося леса. Проклятый медведь опугал всю местность и испортил охоту.

Наконец сильно заалел восток, и солнце готовилось выкатиться из-за позолоченных уже верхушек нагорного леса, как вдруг раздался громовой выстрел Николая Степаныча и протяжно, как-то глухо покатился по всей окрестности и эхом переходил с горы на гору, звуча все тише и дальше и наконец замер где-то далеко, в хребте проснувшейся тайги.

— Вот так лязнул наш Николай Степаныч! — уже громко проговорил Елизарыч. — Кого это он, сердечный, так ляпнул?

— Кого же, как не козулю. Поди-ка, переломил надвое! — заметил я.

В это время Елизарыч поднялся с насиженного места, долго потягивался, зевал и разминал свои кости, махая руками. Я закурил папироску и подал другую дедушке.

— Пойдем, — сказал он, закуривая. — Теперь ждать больше нечего, а я что-то замерз, вишь, какая ночь-то студеная была. Ну кабы не медведь, уж кто-нибудь пришел бы к нам. Слышал, как козы-то ревели?

Мы собрали свои пожитки, порядочно обовьючились всякой всячиной и пошли к лесине, где паслись лошади. Заслыша нас, они заболтались на треногах, захрапели и зафыркали, что ясно говорило о том, что они слышали близкое присутствие зверя.

— Стой, — сказал Елизарыч, — надо отпрукать, а то напугаются; вишь, как мы обовьючились подседельниками, — и дедушко, стал почмокивать на коней и посвистывать.

Солнышко уже взошло, когда мы бережно поймали лошадей, заседлали и поехали потихоньку к старому табору. На дороге нас встретил Николай Степаныч, поздоровался и на вопрос, кого он стрелял, стал рассказывать про свою охоту.

— Ночью я никого не видал, — говорил он, — только вокруг козули шибко гремели. А уж перед утром ко мне заявился медведь, да такой мокрый, ухлюпанный, будь он проклят! Зашел, знаешь, снизу, с подветра, да и уставился за кустом, вот где валежина-то лежит, ты ведь помнишь, Павел Елизарыч! Увидав его близко, я сначала-то оробел, да и пожалел, что с собой не винтовка. Ну, да, мол, ничего, проберет и этот (он ткнул пальцем в дробовик), и долго не думал — как хлопнул его, братец ты мой, прямо в морду сквозь куст. Как он брызнет, да спрокинется назад, а сам зафыркал, заплевал. Я испужался: вот, мол, беда! съест! Давай-ка скорей заряжать жеребьями и столько их напихал, что теперь и стрелять боюсь. Взглянул на куст-то, а его уже нет — как растаял. Ну и зверь матерый! страсть! Долго я его поджидал, нету; вот я прутьев поломал, поди-ка, полкуста высадил, так дыру и сделал! А ему, проклятому, верно, худо попало, ушел, и крови что-то не видно. Куда он девался — черт его знает! Поди-ка, жаловаться убежал к хозяйке; бабушке Шайдурихе челобитну понес, — заключил Николай Степаныч и завернул за губу добрую понюшку табаку.

Мы рассказали ему про свое сидение и по общим нашим доводам решили, что к Николаю Степанычу приходил медведь от нас.

— Что же Михал Иванычу надо было в калтусе? Что он там делал? — спросил я.

— А черт его знает, кого он там искал. То ли лягуш, то ли утят промышлял; ведь ты, поди, слышал, как он плюхал да выфукивал носом, — серьезно заметил Елизарыч.

— Он, брат, на это мастерище! Видал не раз я его проказы; откуль чего и берется, словно левизор ехидный — все вышарит, — вставил Николай Степаныч.

Разговаривая таким образом, мы скоро доехали до табора и сварили чай. Так как мне необходимо было ехать домой, чтоб успеть отправить почту, то я просил товарищей помочь мне перебраться чрез топкую падушку, "Чертову няшу", по выражению Шестопа-лова, что они охотно исполнили и переправили меня чрез это худое место. Тут мы попрощались. Они поехали назад, чтоб попромыш-лять, исправить солянки, где накутили медведи, и посидеть, покараулить на них еще ночи две-три, а я отправился уже один домой, в Култуму.

Поделиться с друзьями: