Из записок сибирского охотника
Шрифт:
— Ну и щи наварились. Ложку хлебнешь, а другая так сама и просится! — говорил старик и делал уморительные гримасы при схлебывании горячей похлебки. — А каковы панты-то? — сказал уже весело старик и показал пальцами. — Десять отростков (по пяти на каждом роге), рублев восемьдесят дадут нам, однако.
— Слава богу, дедушко! Надо его благодарить за такую убоину. Это уж господь послал нам счастие сплоха, чего мы и не думали.
— Вестимо он, а кто же больше? Это уж его милость!..
Мы помолились на восток, где уж отзаривало, и улеглись спать.
— Кудрявых снов! — сказал я и завернулся крестьянскою шинелью.
— И тебе в то же место! — буркнул старик и скоро захрапел сном праведника.
Но не так было со мной. Я долго не мог уснуть, и пред моими глазами постоянно вертелись картины — то красавец изюбр, разгуливающий по увалу, то страшная находка со всею удручающею душу обстановкой ночного погребения, при фантастическом освещении костра.
Из гор то и дело доносились звуки ревущих козлов, а вблизи слышалось журчание речки, треск огонька, поскакивание спутанных лошадей и их похрупыванье молодой травки… Только на рассвете заснул я крепким сном.
Разбойник
В конце шестидесятых годов, когда я уже несколько лет служил на Урюмских золотых промыслах, мною же открытых в Нерчинском горном округе, случилось мне проезжать из Нерчинского завода на Карийские золотые промысла. Почти на половине этого горного пути находилась описанная мною в одном из моих рассказов Култума, где я когда-то был управителем. По мере приближения к этому руднику или, лучше сказать, селению сколько приятных воспоминаний щекотало мою душу и сколько тяжелых дум роилось в моей голове!.. И это вовсе не потому, что, дескать, в мое управление все было хорошо, а теперь, без меня, худо стало. Нет, а тяжелые думы давили меня оттого, что действительно после данной свободы Култуму нельзя было узнать, а култумяне испортились до того, что добрая о них память осталась одним воспоминанием, настоящее же говорило об ужасающем пьянстве, огульном воровстве, неистовом разврате и обеднении когда-то зажиточных жителей.
Золотой Култуминский промысел был закрыт, горное управление стушевалось, порядок исчез, и явилось одно безобразие пьяного самоуправления. Не имея условных заработков, потеряв всякое обеспечение со стороны казны, народ сначала одурел от данной свободы, а когда пришло тяжелое время «некусая», он волей-неволей бросился нахищническую разработку промысла, оставленного без призрения; или побросал свои прадедами насиженные гнезда, веками облюбованные угодья и пустился на заработки по более или менее удаленным золотым приискам. Многие из култумян покончили там свои дни, многие спились окончательно по возвращении домой с добытыми горбом деньгами; а немало и таких, что бросили свои дома и переселились в другие места.
Благодаря этому теперешняя Култума уже нисколько, не походила на прежнюю, а развалившиеся заборы, обрешетившиеся крыши домов и надворных угодий представляли крайне печальную картину. Точно Мамай прошел через селение!..
Бойкие взмыленные лошади одним духом подняли мою кошевку с речки Газимура на высокий «взвоз», а на улице ко мне обернулся ямщик и, сдерживая тройку, спросил:
— А вас, барин, к кому завезти прикажете?
— Да вези к Шестопалову, это мой старый друг и приятель.
— А к которому, к Микулаю Степанычу? Или к Егору?
— Нет, к Николаю.
— Да, барин, он ведь, однако, живет на заимке (хуторе).
— Как на заимке? А в доме-то кто же?
— А дом-то заколочен.
Мы остановились. Пришлось подумать и сообразить, что делать. Бойкие лошади от крутого подъема на берег тяжело дышали до биения подтянувшихся пахов, а два небольшие колокольчика тихонько потенькивали под ходившею дугой рысистого коренщика. Пока мы думали и гадали, к нам подошел полупьяный старик Пальцев и, увидав нас, приостановился.
— А что, дедушко, Николай Степаныч Шестопалов дома или на заимке?
Тут старик узнал меня, вероятно по голосу, сдернул шапку и полез ко мне здороваться.
— Ах, батюшка ты наш! Александр Александрыч, коли не ошибаюсь?.. — говорил он подходя. — Ну да вижу, вижу, что ты! Прости ты меня, пожалуйста, выпил маленько.
— Ничего, Пальцев, бог простит, а вот ты скажи нам: где теперь живет Николай Степаныч.
— А он, барин-батюшка, на заимке живет. Вишь, у нас в руднике-то стало плохо, он и утянулся туда еще с осени со всем домом; знашь, там на Еромае.
— Так вот, ваше благородие, я тебя туда и домчу! — сказал мне ямщик, заворотил лошадей и только хотел ухарски свистнуть, как полупьяный старик упал ко мне в кошеву и схватил меня за ноги.
— Батюшка ты наш!.. Кормилец родной!.. — кричал он и так крепко уцепился за мои колени, что я едва оттащил его от себя.
— Полно тебе, дедушко! Нехорошо, голубчик!..
— Знаю я и сам, что нехорошо, так сердце-то гребтит не на шутку, что поделаю!..
— Ну, прощай, Пальцев, а то видишь — кони не стоят.
— Не стоят, язви их, черную немочь! Вижу и это. Ну прощай, барин!
Когда мы отъехали уже сажен пятнадцать, я оглянулся, — старик сидел на снегу, махал своим малахаем (теплая шапка) и кричал:
— Прощай, проща-ай, барин!
Переезд из Култумы до шестопаловской заимки был невелик, каких-нибудь верст шесть или семь, и мы скоро докатили до еромаевского спуска, а с горы как на ладони увидали избу Николая Степановича и ее приветливые огоньки в маленьких окнах.
Пока мы спускались с хребта и ехали уже тихо, по долине Еромая стал подувать ветерок, закрутилась метель, налегли свинцовые облака, повалил снег и пошел завывать такой буран, что мы насилу нашли занесенный снегом свороток и едва попали на шестопаловскую заимку, уже в потемках. Целая куча собак атаковала нас со всех сторон и лезла к самому экипажу. Но вот скрипнула дверь избы, и сам Николай Степаныч, босиком и в одной рубахе, вышел на широко огороженный двор, поймал какой-то прут и стал унимать освирепевших собак.
— Цыть, цыть вы, проклятые! Что вы, сдурели, что ли? — кричал он и кой-как прогнал верных и сердитых караульщиков заимки, так мирно приютившейся под склоном высокой лесистой горы, над самым берегом довольно широкого тут Газимура.
— Кого привез? — спросил он вполголоса ямщика.
— А вот меня, Николай Степаныч! — сказал я, вылезая.
— Ох ты, мой батюшка, барин!.. Сколько лет, сколько зим! — говорил, уже сквозь радостные слезы, старичок Геркулес.
— Пойдем скорей в избу, а то ты простудишься.
— Нет… барин… не простыну, мы ведь привычны, — толковал он и руками смахивал с меня снег.
В это время вышли из избы его сын, хозяйка и старший внук со свечкой в руках. Но ветром тотчас захватило огонь, и я с непривычки к избе едва попал в маленькие дверцы…
Старушка, жена Николая Степановича, тотчас распорядилась подбросить на загнетку мелких дровец. В избе стало светло, тепло и уютно, а в объемистом горшке варились уже пельмени [20] , и толстый, неуклюжий самовар начинал пыхтеть в углу около печки. Молодуха, жена сына, торопливо накрывала на стол, обтирала посуду и частенько подбегала к самовару, чтобы пораздуть его голенищем старого сапога.
20
Вероятно, все знают, что такое сибирские пельмени. Это ушки из теста, начиненные мясом. Зимой сибиряки имеют их в запасе и держат на морозе, а когда нужно, тотчас опускают в кипяток, и кушанье через какие-нибудь полчаса готово.