Избранное: Величие и нищета метафизики
Шрифт:
Есть аксиома перипатетиков, что всякая высшая форма содержит в себе в состоянии единства все совершенства, по отдельности распределенные в низших формах. Приложите эту аксиому к форме христианства — и вы поймете, что едва христианство умалится и исказится, как в мир будут вброшены полуистины и «обезумевшие истины», как говорит Честертон, прежде жившие согласно, с этой же поры ненавидящие друг друга. Вот почему повсюду в современном мире мы встречаем аналоги деградированной католической мистики и отрепья обмирщенного христианства.
15. Рассмотрим руссоистский догмат о природной доброте. Я знаю, что у Жан-Жака тут нет ничего, кроме пучины противоречий и двусмысленностей [303] : сам несчастный «мыслитель» никак не может разобраться в разных значениях слова «природа» — тут у него и метафизическая сущность человеческого рода, и индивидуальность каждого из нас [304] , и неповрежденная природа Адама в Земном раю, — вместе с тем он впадает в заблуждение относительно самой человеческой личности, которая у него характеризуется жалостью и чувством, а не разумом. Но при всем том такой догмат у Руссо имеет совершенно отчетливо практическое значение (чтобы достичь блага, необходимо избегать всякого принуждения и усилия) [305] , и вполне возможно вычленить его богословское значение.
[303]
В книге г-на Сейера «Жан-Жак Руссо» можно найти интересную картину того, насколько по-разному Жан-Жак высказывался на сей счет. Но представляется, что сам г-н Сейер недостаточно глубоко понимает философское и богословское значение идеи «природы», без чего нельзя должным образом исследовать ни руссоизм XVIII в., ни янсенизм XVII.
[304]
В некотором смысле, все заблуждения Руссо происходят от того, что он, справедливо взыскуя, как благих, исконных человеческих склонностей, ошибочно ищет их в чувственной индивидуальности, а не в сущности, а потому не обнаруживает изначального предназначения естественной нравственности, но впадает в самопотакание.
[305]
«Ах, не будем портить человека — и он без всякого труда всегда будет добр» (Эмиль, I, 4, «Исповедание веры…»).
Этот догмат означает, что человек первоначально жил в чисто естественном раю среди блаженства и блага и что сама природа исполняет ту службу, которая в католическом мировоззрении отводилась благодати. Он означает также, что подобное состояние блаженства и блага, избавленное от рабского труда и от страдания, естественно для человека, то есть сущностно потребно нашей природе. Стало быть, не только нет первородного греха [306] , последствия которого мы несем от рождения и язву которого сохранили, не только нет в каждом из нас очага греховных помыслов и болезненных наклонностей, устремляющих нас ко злу: состояние страдания и скорби вообще по сущности противоестественно, привнесено цивилизацией, и наша природа требует, чтобы мы любой ценой освободились от него. Вот что такое, по логике Руссо, догмат о доброте от природы.
[306]
В «Письме к г-ну де Бомону» Руссо называет догмат о первородном грехе «богохульным» (Éd. Hachette, III, 67).
Но каково происхождение этого антихристианского догмата? Хотя он тесно связан с философским мифом о Природе [307] , но не имеет ничего общего с гедонистическими мотивами, например у Дидро. У Жан-Жака он складывается лишь по линиям, намеченным древней богословской истиной. Это всего лишь низведение христианского догмата о первозданной Адамовой непорочности в литературно-натуралистический план [308] .
И конечно, почтенная старая истина о первозданной доброте, которая, когда правильно понимается, первая утешает несчастное человечество [309] , — также и самая коварная, самая опасная. Жан-Жак не первый извлек из нее безумные выводы. Не потому ли гораздо раньше, почти за две тысячи лет до него, в 231 г. до Р. X., император Цинь Ши-хуанди издал приказ сжечь все книги и жестоко казнить ученых, пытавшихся воспротивиться этому уничтожению, что прочел у Конфуция и Менция эту самую почтенную истину: что «изначально человек был добр», — и, как до времени явившийся просвещенный деспот-руссоист, вывел отсюда, что ученье и цивилизация — причина порчи народа? [48*] Но Руссо имел за своими плечами всю мудрость христианства, и тем тяжелее было его падение.
[307]
См. выше, с. 252.
[308]
С точки зрения исторической преемственности идей, руссоистская идея доброты от природы, без сомнения, восходит к сильному натуралистическому течению, идущему от Возрождения и Декартовой реформы, особенно в той мере, в какой они готовили извращение христианской догматики. Его истинные истоки должно искать не только в «добром дикаре», изобретенном неблагоразумной апологетикой миссионеров XVIII в., но также, и гораздо более коренным образом, в натурализации самой идеи благодати — процессе, который заметен в школе Фенелона (см.: Seillère. Fénelon et mme Guyon précurseurs de J.-J. Rousseau), — и, с другой стороны, как мы показали в «Раз мышлениях об интеллекте» (гл. 9), в янсенизме и протестантизме как таковых: в еретическом преувеличенном пессимизме многих историков относительно духа христианства, вследствие которых они смотрели на преимущества невинного состояния как на заслуженно принадлежавшие человеческой природе прежде, чем она сущностно повредилась первородным грехом.
[309]
В правильном понимании эта истина означает: 1) что фактическим состоянием, в котором был создан человек, было состояние доброты, праведности и блаженства — это было благодатным и сверхъестественным преимуществом, первым залогом нашего предназначения; 2) что в метафизическом отношении человеческая природа в своей сущности и первоначальных наклонностях добра и обращена к благу, так что всякое дело разума и культуры, во избежание наихудших бед, должно в своем развитии следовать за природой — она есть как бы первая опора человеческой жизни. С этой точки зрения, филиппики Руссо против современного общества, глубоко испорченного искусственностью и противоестественностью жизненных условий, более чем оправданны, и некоторый разумный «возврат к природе» в том, что касается самых основ строя и гигиены личной и общественной жизни (см. замечательные работы д-ра Картона), кажется все более и более необходимой реакцией на него.
Но все это не отменяет немощи человеческой природы и язв, оставленных первородным грехом, не отменяет того, что в конкретном и индивидуальном отношении природа каждого человека полна зародышей бесчинства и постоянно находится в опасности, идущей от «очага греховных помыслов в себе». «Наши первые побуждения» далеко не всегда «законны» [Примечание автора. «Даже в том униженном состоянии, в котором мы пребываем в этой жизни, все наши первые побуждения законны» (Эмиль, I, 4, «Исповедание веры…»). Двусмысленность здесь в слове «первые», под которым Руссо понимает не только метафизически исконные склонности — в этом случае его утверждение верно, — но и эмпирически первоначальные, то есть предшествующие рассуждению — движения, спонтанно вырастающие в каждом из самых потаенных и сокровенных его глубин. (См. также в «Письме к г-ну де Бомону»: «Первые движения природы всегда праведны» и в «Новой Элоизе», ч. V, Письмо 3: «Нет заблуждения в природе».)] Напротив, воля всякого человека, оставленная на произвол одних лишь естественных сил, в падшем состоянии не может действительно избрать Бога своей конечной целью: для этого потребна благодать (см.: Sum. theol., I–II, 89, 6; 109, 3–4).
[48*]
Менций — латинизированная форма имени Мэн-цзы (IV в. до Р. X.), авторитетнейшего, наряду с самим Конфуцием, учителя конфуцианства.
Рассмотрим и руссоистский догмат о Равенстве. Он также связан с «натурализацией» Евангелия. В Новом Завете есть своего рода божественный — единственно истинный — эгалитаризм: имею в виду ту божественную свободу всемогущей Любви, перед которой не идет в счет никакое человеческое величие и никакая малость (потому что всякая тварь равно ничтожна перед Богом), которая созидает среди нас высшую иерархию, не имеющую отношения ни к каким нашим неравенствам. Все положения перевернуты, смиренные вознесены, люди возведены в ангельское достоинство, filii resurrectionis erunt aequales angelis in coelis) [49*] , — но все это лишь благодатно, в сверхъестественном порядке, чем ничуть не поражаются порядок и иерархии естества. Теперь перенесите призрак этого евангельского эгалитаризма в естественный порядок: вместо утверждения равного подчинения всех одному Господу, трансцендентному и совершенно свободному Богу, явятся равно заявленное всеми притязание на независимость во имя имманентного бога Природы и высокомерное презрение к естественным иерархиям и чинам, равно сведенным на нет перед идолом Справедливости — этой души демократического эгалитаризма. «Не люблю попов, — говорил Луи-Филипп, — зачем они поют "Низведе сильные со престол"?» Жан-Жак — гениальный лакей, — чтобы стать на предназначенное ему место, перевернул весь мир вверх дном; Бенуа Лабр [50*] , занимая свое место, укрепляет миропорядок.
[49*]
Будучи сынами Воскресения… равны ангелам небесным (Лк 20: 36).
[50*]
Бенуа Жозеф Лабр (1748–1783) — подвижник римской церкви, прославившийся крайним нестяжанием.
Наконец, рассмотрим и сам миф Революции. Откуда происходит и он, как не от «натурализации» христианства? Ожидать воскресения мертвых и Суда над миром, который установит волю Божию яко на небеси и на земли, ожидать явления небесного Иерусалима, где все — свет, порядок и радость, но ожидать всего этого в условиях самой нынешней жизни, от силы человеческой, а не от благодати Христовой; веровать, что мы призваны вести жизнь божественную, жизнь самого Бога (ego dixi: dii estis [51*] ), но веровать так о нашей естественной жизни — не о благодатной; провозглашать закон любви к ближнему, но отделяя его от закона любви к Богу, что низводит любовь, крепкую, как смерть, и лютую, как преисподняя, до самого глупого и трусливого, что есть на земле — до гуманитаризма; понимать, что в мире сем есть какой-то разлад и нечто ужасное, но не понимать, что ветхий Адам падает все ниже, Новый же возносится на Кресте, привлекая к Себе души, и желать, чтобы мир стал на место могуществом человека или усилием природы, а не при помощи и поддержке смиренного усердия добродетелей и тех целебных средств, которыми располагает Невеста Христова, пока Сам Жених Ее не пришел с огнем и не сотворил все новое, — словом, обмирщать Евангелие и сохранять человеческие стремления христианства, устраняя Христа, — не в том ли вся суть Революции?
[51*]
«Аз рех: Бози есте» (Пс 81: 9).
16. Именно Жан-Жак довершил неслыханное дело: измыслил христианство, отделенное от Церкви Христовой. Начал это дело Лютер, но именно Руссо завершил натурализацию Евангелия. Ему мы обязаны явлением трупа христианских идей, страшное зловоние которого ныне отравляет весь мир. Руссоизм, говорит г-н Сейер, — это «христианская ересь мистического характера». Да, я согласен: именно ересь, в корне и от основания, осуществление ереси пелагианской в мистицизме чувствительности; точнее можно сказать, что руссоизм — это радикальное натуралистическое извращение христианского восприятия.
Одно это, кажется мне, показывает, сколь полезно для нас изучение Жан-Жака Руссо: оно дает нам основание для надежного различения вещей. Если мы обнаружим в себе или встретим в мире тот или иной принцип, восходящий к руссоизму, мы будем знать, что это не какой-либо новый, свежий принцип, который мы могли бы искуситься принять, чтобы его христианизировать, а старый, уже распадающийся — разложившееся, порченое христианство, — и мы выбросим его вон, ибо нет ничего нелепей желания соединить и примирить живую форму с ее же извращением.
Поймем же наконец: евангельскую закваску, которую усердная жена положила в три меры муки, доколе не вскисло все тесто, одна Церковь может сохранить в чистоте. Всякая другая жена испортит ее, ибо употребит ее без мудрости, а поистине ужасно без мудрости употреблять энергии божественной закваски.
Христос не может быть отделен от Церкви Его. Христианство живо только в Церкви; вне ее оно умирает и, как всякий труп, разлагается. Если мир не живет живым христианством в Церкви, он умирает от порченого христианства вне Церкви. Избежать же его, избавиться от него мир никак не может. Чем больше род человеческий отвергает своего Царя, тем суровей Он над ним господствует.
17. Исследование религиозных взглядов Руссо как таковых позволяет отметить весьма показательные связи. Будет небесполезно распознать учения или, по крайней мере, тенденции, которые могут по праву прибегнуть к его покровительству.
По Руссо, как хорошо известно, «состояние размышления противоестественно. Размышляющий человек — это испорченное животное» [310] , «общие и абстрактные идеи — источник величайших человеческих заблуждений; никогда жаргон метафизиков не помог открыть ни единой истины» [311] , «рассуждение отнюдь не просвещает нас, а ослепляет, нисколько не возвышает нашу душу, а раздражает и, собираясь усовершенствовать суждение, портит его» [312] . Так все «искусство рассуждать» разом лишается доверия, и только сердце «призвано в свидетели»: «Если только вы почувствуете, что я прав, мне нет нужды вам это доказывать» [313] . И наконец, знаменитый текст, на подлинный смысл которого нам указывают предыдущие отрывки: «Я ни за что не стану рассуждать о природе Бога, если меня к тому не понудит переживание его отношений со мной. Сын мой, держите всегда свою душу в состоянии желания, чтобы Бог был — и вы никогда не усомнитесь в этом» [314] . В этой сентенции, поскольку она относится к расположению субъекта — к тому, что мы называем материальной причинностью и remotio prohibentium [52*] — есть доля истины. Но Жан-Жак подразумевает, что только это и есть единственный формальный способ иметь действительное и твердое убеждение в существовании Бога [315] .
[310]
Рассуждение о происхождении неравенства…
[311]
Эмиль, I, 4, «Исповедание веры…».
[312]
Второе письмо к Софи (Oeuvres et correspondance inédites. Éd. Streckeisen- Moulton, 1861; Masson, II, p. 55).
[313]
Второе письмо к Софи (Masson, II, 56). Далее (письма 2 и 4) Руссо пишет: «Я хочу говорить с вашим сердцем, а спорить с философами не берусь. Сколько бы они мне ни доказывали, что правы, я чувствую, что они лгут, и убежден, что и они это чувствуют… Если вы почувствуете, что я прав, — большего мне не надо». См. еще в Третьем письме к Софи: «Субстанция, душа, тело, вечность, движение, свобода, необходимость, последовательность и проч. — в философии это всё слова, которые приходится употреблять ежесекундно и которых никто никогда не понимал…» Если он говорит о себе, то тут он прав.
[314]
Эмиль, I, 4, «Исповедание веры…».
[52*]
Снятие запретов (лат.).
[315]
См. о философской вере Руссо в его письме к Вольтеру от 18 августа 1756 г.: «Что до меня, признаюсь вам простодушно, что светом одного разума ни утверждение, ни отрицание на сей счет не кажется мне доказанным, и если теист опирает свое чувство лишь на вероятность, то атеист еще менее ясен и мне кажется, что его чувство тоже опирается лишь на возможность, но противоположную. К тому же споры тех и других вовсе неразрешимы, ибо говорят они о вещах, о которых человек не может иметь настоящего понятия. Я соглашаюсь со всем этим, и все же верю в Бога так же крепко, как верю во всякую иную истину, потому что верить или не верить менее всего зависит от меня, потому что состояние сомнения слишком тяжко для моей души, потому что вера, когда мой разум в неопределенности, не может долго оставаться в таком положении и укрепляется помимо него, наконец, потому что множество поводов предпочтительно увлекает меня на более утешительную сторону и на чашу весов разума кладет гирю надежды.
…Я не возражаю, если то, что я называю «доказательствами чувства», назовут «предрассудком», и не ставлю этого упрямого убеждения в образец, но с беспримерным, может быть, чистосердечием выставляю его как непобедимое расположение моей души, которое никогда ничто не сможет одолеть, о котором мне никогда прежде не приходилось жалеть и на которое нельзя нападать без жестокости» (Correspondance générale. Publ. par Th. Dufour, II, p. 319–320).
На деле, следовательно, его единственным критерием было следование похотям, чувство сродства, всеопределяющие всплески чувств. Иначе говоря, он судит с точки зрения своего желания per ordinem ad appetitum [53*] , a не с точки зрения действительности. «Истина, мне известная, — пишет он дону Дешану, — или то, что я за нее принимаю, весьма приятна» [316] . К несчастью, интеллект даже в нем с таким трудом отказывается от своих основных требований, что, при всем при этом, не может не замечать недостаточности подобной аргументации. Отсюда примечательная лазейка для сомнения, которую Руссо, как и Кант, всегда держит на заднем плане своей философской веры. Когда сомнение становится слишком очевидным, он укрывается в теорию утешительной иллюзии: «Если бы Безмерного Существа, о котором печется мое сердце, и не существовало, все же было бы хорошо непрестанно печься о Нем, чтобы лучше владеть собой, стать сильнее, счастливее и мудрее» [317] . «Я хочу жить добрым человеком и добрым христианином, — говорил он г-же д'Эпине, — потому что хочу умереть спокойно, потому что, кроме прочего, это чувство нисколько не мешает мне жить и дает мне сладостное для меня понятие о надежде после кончины… Иллюзия? — быть может, но другую иллюзию, утешительней, я принял бы, если бы таковая была» [318] . Теория эта по справедливости кажется нелепой, но с такой психологией, как у Жан-Жака, трудно избежать ее. «Он никогда не достигал небес истины, приводящих в смятение и страх… Для него главное — не объективность веры, а успокоительная уверенность, которую он в ней находит» [319] . Если человек таков, если он всерьез погружает свое сердце в грезы и химеры, услаждающие воображение [320] и на его взгляд «прекрасно только то, чего нет», вполне «приятный» вымысел должен для него возрасти в цене и, в конце концов, стать на практике почти столь же достоверным, как и все то, истина чего ему известна. Угодно ли наклеить ярлык? Скажем, что Жан-Жак, как и Лютер, — совершенный, законченный, чистый образчик антиинтеллектуализма в религиозной мысли.
[53*]
В плане влечения (лат.).
[316]
Masson, II, 261 (25 июня 1761).
[317]
Новая Элоиза, ч. III, Письмо 28. См. еще ч. VI, Письмо 8: «Я желала бы, — пишет Юлия о г-не де Вольмаре, — всю кровь мою отдать, чтобы он уверовал: если не для блаженства на том свете, то для счастья на этом».
[318]
Mémoires de madame d'Épinay, Π, 394–395 (Masson, I, 185).
[319]
Masson, II, 261,266.
[320]
«Блаженные вымыслы заменяют ему действительное счастье — да что я говорю? он один и счастлив прочно, поскольку земные блага ежеминутно могут каким угодно образом ускользнуть от того, кто мнит обладать ими, но ничто не может отнять воображаемых благ у того, кто умеет им радоваться; ими он обладает без опасений, без страха» («Второй диалог»).