ЖАНРЫ

Избранное. Из гулаговского архива
Шрифт:

Я рассердилась:

— Что вы мне толкуете об этой пародии и пародийности? Мучаемся-то мы не пародийно, а по-настоящему. Кровь льется не пародийная, а настоящая живая кровь. И кто виноват в этом?

— Рече безумец в сердце своем: несть бог! — насмешливо взглянул на меня рыболов.

— И это пародия. Эти же слова в своем пошлом анекдоте приводил Федор Павлович Карамазов. Кроме того, это обычное пустое объяснение: безбожие, неверие и так далее. Само безбожие имеет причины, коренящиеся в разуме. А разум — ваш подарок. Неужели вы дали нам разум с одной только целью привести высшее создание Высшего Художника к самоубийству? Ведь так выходит. Злоба наших дней не кровавый кусок хлеба, не право на работу, не право на свободу, злоба наших дней — вполне возможная, нависшая над нами атомная гибель… Скажите, вы вдохновили каких-то физиков на расщепление атома, а затем на это… чертово изобретение? Извините, впрочем…

Я сконфузилась. Рыболов снисходительно улыбнулся:

— Ничего, пожалуйста. Только это не чертово изобретение, а вполне человеческое. Неужели вы думаете, что я вмешиваюсь решительно во все пакости разума, творящиеся на земле? Нет! Я когда-то дал толчок… А в дальнейшем с интересом наблюдал за последствиями, изредка вмешиваясь, когда вы чересчур уж перегибали палку.

— А-а! Вы тоже против перегибов и уклонов, за генеральную линию добродетельного зла.

— Иронизируя, вы сказали глубокую истину. Я основоположник добродетельного зла.

— Значит, возня с атомом не ваших рук дело. Кто же эти ученые?

Рыболов пожал плечами:

— Ученые, специалисты, очень далекие от философских размышлений о судьбах мира и человечества, о грядущем земном рае, а также и о рае небесном, о марксизме, материализме, идеализме, политэкономии, искусстве и прочем, и тому подобном.

— То есть, в сущности, невежественные ограниченные люди во всем, кроме своей специальной научной области.

— Да-с. Это не Коперники, не Галилеи, даже не Гельмгольцы.

— Но когда они выделывали эту дьявольщину… ох, опять! Простите! Они же знали, вероятно, к чему это приведет. Ведь это любая темная баба может понять.

— Ну, всех последствий они не могли предвидеть по своему глубочайшему невежеству, по отсутствию интуиции и фантазии и по совершеннейшему безразличию к жизни и интересам своих собратий. Они хотели услужить своим хозяевам… К тому же в предприятие вступили инженеры, люди еще более ограниченные в смысле общечеловеческом, чем даже современные физики.

— Из-за таких идиотов должен погибнуть мир, то есть Софокл, Гераклит, Леонардо да Винчи, Гете, Достоевский, Сикстинская мадонна, Венера Милосская.

— Мир погиб давно, я вам уже говорил это. Духовно вы все мертвецы. И не все ли равно вам, как погибнуть физически: от охлаждения солнца, от физиологического вырождения или от взрывов атомных бомб.

— Духовные мертвецы! Извините. А Скрябин, а Толстой, а Ромэн Роллан, а Томас Манн и, наконец, Эйнштейн!

— Да. Это ваши последние вздохи, это обманчивая вспышка жизни безнадежно больного. Агония ваша началась в тысяча девятьсот четырнадцатом году… Сейчас вы переживаете ваши последние минуты.

Я ничего не могла придумать, кроме идиотского вопроса:

— Это вы серьезно?

Вместо ответа мой собеседник предложил мне:

— Хотите видеть, как умирает от лучевой болезни один инженер-физик в Америке и один русский в засекреченной больнице на Кавказе?

— А как вы это сделаете? Как я окажусь в Америке и на Кавказе?

— Ну, это вполне в моей власти. Куда вы хотите сначала?

Я заколебалась:

— Это, кажется, заразительно. Стоит ли рисковать?

Рыболов усмехнулся с некоторым презрением:

— Вот вы все таковы: даже умнейшие и милейшие из вас. Чего вы боитесь? Ведь вы приговорены. Год-два-три, и все будет кончено.

— Во-первых, это еще неизвестно, будет ли кончено, вы сами признались, что господь бог и вы кое-чего не могли предугадать в нашей земной канители. Во-вторых, три-то года я все-таки проживу…

— Хорошо. Я пока гарантирую вам полную безопасность. Итак, куда?

— В Америку.

III

Каким-то образом — я не поняла, как это произошло, — мы очутились в отдельной палате больницы какого-то городка в штате Филадельфия.

Палата светлая, высокая, белая. На кровати лежал страшно истощенный молодой человек. Глаза его блестели мертвым блеском. Руки и ноги были забинтованы. Он говорил прерывистым голосом, он говорил много — то ли от страха смерти, то ли болезнь порождала эту словоохотливость, то ли он хотел передать остающимся на земле свой страшный необычный жизненный опыт. Я превратилась в какую-то тетушку Алису, воспитавшую этого молодого человека. Мой спутник — в капиталиста Фрейса, который был другом умирающего Эрскина Белла.

— Как хорошо, что вы приехали. Не ожидал. Мне так хотелось видеть кого-нибудь из своих близких. Теперь я умру спокойно.

Тетушка Алиса попыталась утешить юношу:

— Эрскин, ты не умрешь. Не все же умирают. Некоторые поправляются и…

— И превращаются в калек. Я не хочу этого! — со всей горячностью, какая только возможна для тяжелобольного, воскликнул молодой человек. — Не хочу! И мне жаль всех вас. Вас ожидает то же самое.

«Мои изучайте вы корчи и муки, Ведь в них же и вам умирать», — вспомнила я строки из «Альмазора» Языкова. Меня тяготило, что я — и тетушка Алиса, изъясняющаяся на родном ей английском языке, и бывшая советская арестантка, английского языка не знающая и глубоко чуждая этой белой палате, и Филадельфии, и всей этой стране.

— Люсиль навещает тебя, Эрскин? — спросил Фрейс.

Судорога исказила бледное изможденное лицо больного:

— Зачем? Я теперь ей не нужен, да и она мне тоже. Вот даже из-за этого я не хотел бы поправиться. Я никогда не буду мужчиной, и это ужасно.

Вдруг он оживился:

— А ведь глупо! Зачем в нашу эпоху быть мужчиной? А женщины всего мира, которые сейчас протестуют, — в этих словах прозвучала ядовитая горькая насмешка, — лучше бы они забастовали: перестали рождать детей, и пусть бы все эти гнусные правительства, все эти группочки мерзавцев попрыгали бы… Они ведь все жаждут уничтожения человечества. Им нужно как можно больше людей для этого аутодафе. Женщина должна сказать: «Детей больше не будет, уничтожайте тех, кто имеется в наличии».

Фрейс успокоительно и солидно заметил:

— Ты преувеличиваешь, Эрскин. Во имя спасения Америки мы должны совершенствовать атомку. С тобой произошло ужасное несчастье, но в дальнейшем мы сократим до нуля опасность при атомных опытах.

Больной нетерпеливо перебил:

— Перестань же молоть чепуху, Джемс. Ты сам — физик. Ты не обыватель, не демократ, не коммунист, не агитатор в ту или другую сторону. Ты прекрасно понимаешь, что прежде, чем мы обезопасим это чертово занятие, мир погибнет. Я раньше думал, как ты, отмахивался от опасности. Еще бы! Огромные деньги, почетная работа, захватывающе интересная работа — это же правда! Но к черту этот научный интерес, и почет, и деньги, и все! Когда мой приятель Майкл не смог спать с женщинами… Простите, сейчас мне не до светской утонченности… и пожаловался мне, я только посмеялся и успокоил его: это временное явление, дружище, ты переутомился. А дружище через полгода повесился. И тогда я не понял, осел, идиот! Я легкомысленно болтал то же самое: Майкл переутомился. Этого можно избежать. А она, эта невидимая вселенная, доказала мне, что избежать ничего нельзя. И никто не избегнет… Разглагольствования о мирном использовании… Я бы этих мирных использователей поставил к аппаратам.

Поделиться с друзьями: