Избранное. Том 1. Повести. Рассказы
Шрифт:
— Должно быть, показалось…
— Ясно, показалось…
Улыбнулась ему на прощанье и пошла своей дорогой. Шла быстро, высоко подняв голову, и только тени придорожных акаций мелькали вереницей в ее чистых глазах…
Темные очки в деревне
У Фанаке есть очки. Большие такие, темные, в роговой оправе. Они ему идут, и носит он их каждый день — и в солнечную, и в пасмурную погоду. Мир в этих очках выглядит серым, пыльным, обреченным, и это Фанаке устраивает. Он ходит целыми днями и разглядывает все, что ни попадется на его пути. Разглядывает дома, заборы, снующий кругом народ. Хорошие, редкостные очки. Во всяком случае, ни у кого в деревне таких очков нет. Откуда и каким образом Фанаке их раздобыл — неизвестно. Сам он утверждал, что получил их в качестве премии за свой общественный труд. Награждала его возле колодца тетушки Иляны, и вручал эту награду большой начальник из Кишинева. Вы, верно, удивитесь: а почему, собственно, возле колодца тетушки Иляны, а не у любого другого, потому что в деревне, слава богу, колодцы сплошь да рядом? Видите ли, тетушка Иляна живет на той окраине деревни, которая примыкает к ведущей из Кишинева магистрали, а ее колодец стоит возле самого шоссе.
Случилось так, что машину, на которой ехал тот начальник, одолела жажда именно в том месте, где был колодец. Машина остановилась, и пока шофер наливал воду, начальник вышел поразмять ноги, порассмотреть кругом, что и как. Увидев Фанаке, он подозвал его к себе. Уселись на скамеечке, пристроенной возле тетушкиной калитки, и начальник стал расспрашивать Фанаке, что думает он обо всем, что происходит в мире. И, проследив за полетом мыслей Фанаке, начальник де смог не наградить его. Так утверждает Фанаке. Впрочем, местные авторитеты готовы этому поверить. В самом деле ведь проезжала какая-то машина и стала у колодца. Правда и то, что шофер выпросил у старушки ведро, и пока он наливал воду в мотор, Фанаке беседовал с каким-то начальником. Но тут мнения расходятся. Одни утверждают, что начальник и не думал кого-либо награждать — достал очки, чтобы вытереть от пыли, и забыл их на скамеечке. Другие утверждают, что он и де думал их вытаскивать — они сами выскользнули из кармана. Наконец, ничтожное меньшинство склонно считать, что они и не выскользнули бы так легко из кармана, не окажись рядом Фанаке…
Как бы там ни было, у Фанаке есть очки. Носит он их аккуратно, старательно, день за днем. Если запылятся, снимет на минутку, стыдливо отвернувшись от людей, вытрет полой пиджака, и вот он снова в очках. Ходит и разглядывает все крутом. Рассматривает дома, заборы, людей, какие попадутся.
Чем занимается он там, в деревне, трудно сказать, — он уже по два раза перебывал на всех мыслимых должностях и теперь пошел но третьему кругу. Но лодырем его никто не посмеет назвать — он, верно, исполняет какую-то важную службу и носится по деревне, по полям целыми днями; стаптывает одну пару обуви за другой, и полы его пиджака совершенно обтрепались. Временами он выглядит таким несчастным и усталым, что многие склонны его пожалеть дескать, так ему хочется пойти домой, прилечь, отдохнуть. Но не может. Очки не пускают. Эти надменные темные очки требуют, чтобы их таскали все время, по всем дорогам, им нужно процедить сквозь мутный серый цвет все, что живет и дышит вокруг. И Фанаке, беспрекословно подчиняясь им, потуже затягивает ремешок и идет дальше, едва волоча за собой усталые ноги…
Между прочим, Фанаке — это нуль по сравнению с очками, которые он носит. Фанаке, например, летом плохо переносит жару, зимой его изводят холода. Очкам же все равно, хоть ты лето, хоть зима. Затем Фанаке, когда он в хорошем настроении, хвалит правление колхоза, когда выпьет — ругает. Очки же никогда ничего не хвалят и не ругают. Они присматриваются, прислушиваются, запоминают все вокруг и помалкивают. На переносице Фанаке им очень удобно. Фанаке обожает мужскую болтовню и, встретив тебя, издали улыбается, как бы приглашая рассказать ему что-нибудь смешное. Парень он хороший, хочешь не хочешь, а расскажешь. Когда Фанаке заливается сочным смехом, темные очки смотрят на тебя с глубоким и умным презрением. Они не отойдут, пока ты не отойдешь, и все время, пока ты будешь беседовать с Фанаке, эти очки, как верные овчарки, будут стоять, напружинившись, не шелохнувшись, будут следить и запоминать каждое твое слово, каждое дыхание твое. В конце концов тебе разонравится треп с Фанаке. Пойдешь, растерянный, своей дорогой. Фанаке попросит при случае сберечь для него еще какую-нибудь небылицу, а темные очки ухмыляются про себя, как бы говоря: «Напрасно ты, братец, рыпаешься… Погуляешь еще месяц-другой, потом, рано или поздно, попадешься…»
Острый блеск двух круглых стекол будет еще долго преследовать тебя, и ты благоразумно решишь впредь избегать Фанаке. Но не так-то просто избавиться от его темных очков. Они будут тебе сниться по ночам, они будут охотиться за тобой целыми днями, они будут ждать твоего возвращения, если ты куда уедешь, они будут ждать твоего выздоровления, если ты занеможешь. А когда ты и думать о них забудешь, когда все кругом будет тебе любо и мило, они предстанут перед тобой, чтобы ухмыльнуться: «Зря ты, братец, ерепенишься… Не такие были — и то горели…»
Раз предупредят, и два раза, и в третий раз не поленятся, так что и дом тебе не будет домом, и покой покоем, и жизнь тебе будет не в жизнь. В конце концов, как бы ты хорошо ни знал сам себя, каким бы ты честным себя ни считал, начнешь подумывать о том, что, должно быть, какое-то нарушение ты допустил, иначе зачем бы они тебя держали на примете? Конечно, было бы лучше, если бы Фанаке сразу сказал, в чем дело, но то, что эти очки дают тебе возможность поразмыслить над собственной жизнью, это, знаете ли, тоже на дороге не валяется…
Пройдет еще некоторое время, и ты начнешь радоваться: «Скажи-ка, сколько дней прошло, а эти очки не ловят меня на новых упущениях. Должно быть, они по-своему гуманны. Милые вы мои…» И снова начнешь собирать смешные небылицы для Фанаке, и при встрече начнешь их плести, опасливо поглядывая на свои ноги, а когда поднимешь голову, снова мурашки разойдутся по твоей бедной спине: «Зря ты, милок, хорохоришься…»
Как-то, будучи в деревне, я спросил Фанаке, зачем ему очки. Близорукость, дальнозоркость, что там у него?
— Что ты! — рассмеялся Фанаке. — У меня такие глаза, что я вижу, как ворона, взлетев, лапки подбирает.
— Зачем же ты их носишь?
— Для форса… Красиво как-никак…
Он смеется, а темные очки, поблескивая, долго, холодно разглядывают меня: «А ты, кажется, из молодых, да ранних… Не спеши, дай срок — будет тебе белка, будет и свисток…»
Что ж! На все, как говорится, воля божья.
Искушение
Три дня бродила она по склону холма, три долгих летних дня, и все было напрасно. Каждый вечер возвращалась домой с пустыми лапками. Когда она проснулась на четвертый день, все суставы ломило от усталости. Хорошо бы ей в тот день остаться дома, передохнуть, но она так втянулась в свои заботы, что эта мысль даже не пришла ей в голову. Встала рано утром и быстренько отправилась в поле, — как ни велики летние дни и как ни малы мурашки, но им тоже недостает времени.
Едва солнце выглянуло — у мурашек оно всходит чуть позже, чем у людей, — а она уже успела перемахнуть через овражек, пройти под бесчисленными ворохами кукурузы, и просто чудо, как это она выбралась. К полудню она свалилась в нору какого-то зверя — страху натерпелась, ужас что! Добро еще, что хозяина не было дома. Мурашка быстро выбралась и дала ходу. Потом ее грех попутал взобраться на тыкву, она заблудилась и обегала ее, наверно, раз сто, пока снова вернулась на землю. И долго б она еще странствовала, если бы не проголодалась. Забралась на стебель подсолнуха поискать, нет ли где на шляпке крохи зернышка, забытой воробьями. Она уже одолела подъем и направилась к шляпке, как вдруг подул ветер и сбросил ее вниз — мурашка упала и вывихнула себе ногу. Но у муравьев это не считается большой бедой — оставалось еще пять здоровых ножек. И она потащилась.
С подсолнечного поля она попала в жнивье, и туго ей пришлось, бедняжке. Жнивье — это чахотка для муравья. Каждый стебелек нужно обойти, а стебельков этих больше, чем у них в муравейнике мурашек. Хорошо кто-то сказал, что нет ничего страшнее на свете, чем мурашке заблудиться на стерне. Но жнивье надо было пройти любой ценой, даже если бы осталась всего одна нога, все равно надо было пройти. И мурашка перебралась через стерню. Оттуда попала в подсолнечный лес — прелесть, а не лес. Сердце радуется, глядя на него. Стройный, зеленый, и в вышине, насколько хватает мурашкиных глаз, все листья да листья, — милое дело забраться на какой-нибудь лист и, зажмурившись, покачаться на ветру вместе с ним. Всю жизнь мечтала она покачаться вот так хоть минутку, да что поделаешь — заботы…
Искушения, однако, не давали ей покоя. Она себе тихо шла своей дорогой, но справа и слева, сонно шепча, колыхались тысячи листьев. Благо что как раз в это время мурашке попалось на глаза семя щетинника, она взвалила его на спину и понесла. Семя это было ей ни к чему, но она его взяла, чтоб не попутал грех: очень уж манила листва.
За подсолнечником попался ей москалик — дремал на солнце и, видя, как она бежит со своей ношей, презрительно повел усами. Нет на свете большего лентяя, чем москалик, и любая мурашка на ее месте остановилась бы сказать, что осенью он подохнет вместе с мухами. Но наша мурашка пошла своей дорогой, стерпела. Потом встретила пахаря. Найдите на свете такую мурашку, которая прошла бы мимо пахаря и не взобралась ему на ноги. Но она не взобралась, потому что шел четвертый день и времени было в обрез…