Избранное
Шрифт:
Но тронулись поезда, разминулись автобусы, захлопнулись двери...
И ты, раздумывавший на какую-то секунду дольше, чем надо бы, не увидишь ее, — может быть, и в самом деле единственную на свете — больше нигде и никогда.
Прибавивший шагу, обогнавший и одного и другого Котельников судорожно решал, что бы ему такое сказать, когда он догонит женщину. Об остальном он сейчас раздумывал меньше всего. Это была женщина, за которой он пошел бы на край света, и обо всем другом сейчас он просто забыл.
Сердце у него стучало, под кожею на висках что-то словно приподнялось, и он ощутил в себе шумящий ток тугой и горячей крови. Прочищая горло, и раз и другой он глухо кашлянул, прибавил шагу еще и тут, когда женщина мельком посмотрела направо, увидел ее лицо...
Вика была.
Сперва он приостановился, и за этот миг, пока он широко открытыми глазами смотрел ей вслед, у него не только странно дрогнули ноги, но и что-то случилось с горлом.
— Девушка! — позвал он громко, как бы желая теперь превратить все в шутку. — Вас можно?
И не узнал своего голоса.
Вика тоже не узнала — она только выше приподняла голову, и походка ее сделалась еще независимей... Будет она, действительно, оглядываться. Много чести!
Сейчас, глядя в темный потолок, он снова припомнил, как пораженный стоял тогда посреди улицы, и ему опять стало и чуть стыдно, и стало радостно. Причем тут, в самом деле, всемирная организация здоровья и все другие комитеты ООН, если он горячо любил только эту женщину, только Вику? Свою жену.
Но разве это значит, что он и дальше будет терпеть обман? Вика, Вика!..
А Глеб? Раньше Котельникову казалось, Смирнов из тех, для кого неписаные законы дружбы превыше всего остального на белом свете... Или всякий их толкует по-разному? Или когда-то приходит срок, когда, разуверившись во многом, человек снимает с себя и эту последнюю обязанность — не предавать друзей?
Когда Котельников возвращался с юга, из санатория, то в Толмачеве разыскал Петра. Тот обрадовался, пообещал выкроить минуту, чтобы вместе пообедать, они пошли в ресторан, и там за служебным аэрофлотским столиком тот вдруг задумался, надолго затих, грустно потом сказал Котельникову:
— Какая, слушай, беспощадная штука — жизнь! Ну, ты обо всем, что называется, из первых рук... Я ведь тогда, в лагере, ни о чем таком не просил Глеба, на коленях перед ним не ползал. Просто помирал потихоньку. Ни сват и ни брат ему. Незнакомый человек. Только и того, что русский. И он месяц не ел, все мне отдавал... Ты только вдумайся: месяц! А в тот вечер, когда меня провожали в Сталегорске, ты помнишь? Дай мне, говорю, пожалуйста, рубля три. Вдруг придется такси... Мало ли! Он покопался в кошельке, жмет плечами: не могу, говорит, тройки нет — у меня только пятерка...
Котельников, уже оставивший тогда их одних, видел, как, что-то говоря, наклонился с подножки Петр, как порылся в карманах Смирнов, как потом, когда поезд уже тронулся, один протягивал из вагона ладонь, а другой, торопясь по перрону следом, все только разводил руками...
— Так и не дал?
Щуплый, седенький Петр сгорбился над столом, стал, кажется, еще меньше:
— У меня только пятерка, кричит... Тройки нет!..
Ну что ж, подумал теперь Котельников, жизнь и в самом деле жестокая штука, это простоты никак не хочешь понять, вот в чем дело, ты пенек увидишь ночью в тайге обочь дороги, фары выхватят на секунду, а тебе потом кажется, это мальчик просил подвезти, тянул руку, и если в «газике» битком, и вы вдруг и в самом деле оставите кого-то на холодной зимней дороге, ребята через минуту забыли, а у тебя сердце щемит неделю, это потому, что ты — подранок, со своею этой застывшею от натуги улыбкой, которая должна тебя подбодрить, жалкий подранок, с этим фанерным самолетом, который никуда не летит... Может быть, и достоинство твое — это штука, которую ты выдумал, чтобы хоть чем-то себя утешить?
Зеленый самолет стоял на полянке около пасеки и не хотел улетать. Молодой пилот сидел на нижнем крыле, шлем лежал у него на коленях, ветер трепал волосы, и лицо у него было безразличное...
Но ведь недаром же он прошел войну и многое научился понимать. И Котельников наконец уговорил-таки, пилот надел шлем, прыгнул в кабину и поднял руку, только глаза у него отчего-то были грустные.
Маленький самолет опять понесся над кромкою бескрайнего леса, и Котельников бросился за ним вслед.
7
Проснулся он поздно, долго еще лежал, искоса глядел, как свисавшею до пола тюлевой занавеской играет котенок, слушал голоса в горнице и не слушал...
Ребята были уже за столом, но раскачаться, видимо, еще не успели, разговор то и дело прерывался.
— Ну. крепачка ты вчера выставил, — глухо бубнил Гаранин, и Котельникову казалось, что он поглаживает при этом опухшее свое лицо. — Крепачка-а...
— Не скажи, Порфирьич, — извинялся пасечник. — Не удалась!
«Предатель, — равнодушно подумал Котельников. — Иуда».
Привстав, он убрал из-под головы телогрейку, подвинулся к стенке, оперся спиной и руки сложил замком на колене.
Прямо перед ним за столом, обнявшись, сидели Гаранин с пасечником, и глаза у обоих были уже масленистые.
— Давай-ка, Андреич, за стол, — кивнул опять уже сидевший с вилкой в руке Уздеев.
Пасечник отлип от Гаранина.
— Игоречек проснулся! Ну, как тебе спалось, Игоречек? Храпели тут небось, крыша подымалась...
Он вдруг подумал, что сидит так, как сидел вчера ночью старик. Встал, взял с табуретки одежду, пошел на кухню.
Дверь в зимовейке была открыта. Печка не топилась. То, на чем спал старик да чем укрывался, аккуратно лежало свернутым на краю лавки, а самого Пурыскина не было, и не было в зимовейке ничего, что осталось бы после него, даже запаха.
Котельников остановился посреди двора и долго смотрел на выстывшие, с прихваченными морозцем верхушками синие валы...
В комнате он спросил, где Растихин. Гаранин перестал доказывать пасечнику, какую можно рядом с избой поставить на взгорке красивую церковь с колокольней, глянул на Котельникова:
— Профессора, они, брат, не похмеляются...
Уздеев к этому времени уже успел прожевать:
— В академии им не велят.
— А где Алешка?
— Пошли вдвоем. Побродить.
Пасечник положил руку на плечо Гаранину:
— А оно, ежели хорошенько подумать, какая это опохмелка? Такой медовушкой-то... Первый сорт. Высший, можно сказать.
— Такую не пить! — многозначительно начал Уздеев.
И Витя Погорелов, склонивший нос над пол-литровою кружкой, радостно поддержал: