Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дед все не отрывал от него взгляда.

— Бывает, что денег у меня и нету... Да поговорить — оно другой раз дороже денег. Да самое главное я теперь сказал тебе; главно, чтоб ты всегда был сам себе атаман... Тогда тебе никакой черт не страшный. Рази нет?..

Дранишников сказал заинтересованно:

— Да, в общем-то, так...

Дед снова неторопливо заговорил, и хоть смотрел он опять на Дранишникова, в глазах у него не было той настойчивости, с которой он только что заставлял переживать за себя, и голос его звучал как будто задумчиво:

— Если гнесся да ломисся, потом тебе и непонятно, за что достается... Ты вроде и так и сяк, а все одно. Так и проходишь всю жизнь, как тот кисляй, так и не поймешь. А если ты атаман, то рази не ясно?.. А за то и достается, что ты сам себе атаман и за все ответчик! За то и достается, что не гнесся! И знать будешь, и голову будешь держать от так!..

Он снова приподнял над плечом подбородок, но на лице его теперь не было значительности, было оно печальным...

3

И по дороге домой, и дома Дранишников все возвращался к странному своему разговору с дедом, все припоминал из него ту или иную подробность, и его одолевали самые противоречивые чувства. То все ему становилось безжалостно ясным, то вдруг начинало казаться, что есть в этом разговоре, как и во всем поведении деда, смутная загадка, есть какая-то неопределенная тайна, которую, может быть, и удалось бы разгадать, сумей он хорошенько понять, в чем она.

И ему то думалось, что навестить старика он безнадежно опоздал на несколько лет. А то представлялось, что все-таки он успел, что свидание это могло быть тем единственным, ради чего, сам этого не сознавая, рвался он в родную свою станицу. И пусть ему не так просто было дать себе отчет во всем сразу — временами он был яростно убежден, что не реши он в этот последний день проведать деда, и жизнь его впереди навсегда стала бы намного бедней.

И он все думал и думал, стараясь проникнуть в то, что казалось ему загадкой... Что-то вдруг виделось ему неожиданно простым и понятным, но в другом он как будто не улавливал смысла, и тогда старый Дранишников с почти столетней своей жизнью казался ему как будто особым миром — таким, который еще живет, но связь с которым уже навсегда оборвалась, нету ее и никогда больше не будет.

У матери он спросил:

— А так он... ничего?.. Не обидит, не пошумит?.. Ничего... такого не делает?

Мать удивилась:

— Боже сохрани! Спокойный, ты же видал, и важный вроде такой. А что увежливый, дак и еще больше стал... Только раньше был такой выдержанный, а теперь все это вроде свое доказывает, да верха берет, да чем-то гордится... все гордится!

— А с балалайкой? — продолжал Дранишников с любопытством. — Было что-нибудь? Правда?

— А это правда, еще и мамаша, покойница, рассказывала. Еще ж парубковал он тогда, молодой совсем был. А у атаманова сына свадьба. А они же и друзья с женихом, и с одной улицы, а что вот казаки нечистые, что мать-то у него мужичка... От и не позвали его. А он тогда к себе в хату да за балалайку. Да как по ней ударит, да как запоет — а он такой же придатный был да голос — на всю станицу... Оно все и со свадьбы на улицу, да к нему: «Да, заиграй еще, Ваня!..» А его долго не надо просить. От жених с невестой почти одни да и остались... Тогда ж это атаман да и выходит, и сам его на свадьбу зовет, а он, как его вроде и нету, атамана. Пляшет, да поет, да смеется, девки да молодежь вокруг него — роем...

А Дранишникову почему-то припомнилась вдруг поздняя осень шестьдесят третьего, когда начинался разворот на первой домне Запсиба и у монтажников не хватало людей. До этого его заставили оторвать от себя пять бригад, отправить на стройку цементного завода — там у соседей трещали сроки. Потом эти бригады, не спросясь его, соседнему управлению монтажников отдали насовсем, а его склонять принялись на каждом рапорте: Дранишников не успел, Дранишников не обеспечил...

Он скрепя сердце помалкивал, искал выхода, потом в Сибметаллургстрой сам пришел с предложением агитаторами послать своих людей в воинские части, звать на стройку. Ему дали «добро», и люди его поехали, говоруны поехали будь здоров, такие хлопцы, что за ними — на край света; и он только руки потирал, когда получал от них телеграммы, а потом вот-вот уже на стройку должен был прийти эшелон с демобилизованными солдатами, а на совещании в Сибметаллургстрое ему отказали вдруг наотрез: ничего, мол, Дранишников, перебьешься — у строителей положение еще хуже.

Узнай он об этом хоть чуточку раньше — успел бы что-либо придумать, связался бы со своим управляющим, с главком бы, наконец, но управляющий трестом как раз в это время был в Москве, отчитывался на коллегии и, конечно, вексель давал министру: сделаем! А как ты сделаешь, если на этих солдат они и рассчитывали?

Он вызвал заместителя своего Конькова, велел подумать, как вырвать для управления хотя бы человек пятьдесят, но Коньков только руками разводил — не заместитель, а тюхтя, достался еще от Нечипоренки, и он послал за бригадиром Бастрыгиным, тот горлопан был и отчаюга; они посидели вдвоем, все продумали, и на следующий день, когда только что сошедшие с поезда солдаты, еще с вещевыми мешками да новенькими чемоданами, сидели в громадном зале «Комсомольца», ждали, пока перед ними выступит будущее их строительное начальство, Бастрыгин вошел в зал и мимо этого самого начальства, которое все уточняло, кому сколько народу достанется, прошел на сцену, сгреб со стола микрофон и голосом заправского старшины гаркнул:

— Монтажники — встать!.. За мной — на выход!

И сто семнадцать хлопцев, гвардейцы, красавцы, а не ребята, встали, как один, и, стуча сапогами, заторопились из зала, а на улице ждали автобусы, и начальники участков да прорабы подсаживали в них ребят и подталкивали, и машины тут же ушли, скрылись, так что райкомовский «газик», помчавшийся вслед со строжайшим приказом вернуть всех немедленно, не смог их разыскать... В управлении в этот день разбились телефоны, но Дранишников не дурак, туда солдат не повез, отправил их на дальний участок, там у него сидели в этот день и бухгалтерия, и отдел кадров, оформили всех немедленно, и спецовку выдали на руки, и в зубы — аванс, и повезли в общежитие, где уже накрывали столы.

Тут Дранишников сказал короткую речь и поднял граненый стакан с водкой, но пить не стал, у него в кармане уже лежала телефонограмма, ему надо было срочно в райком, на «ковер», и когда тут девчата-монтажницы кричали: «Ой, куда же ты, Ванек, ой, куда ты?!», там шло экстренное бюро, и маленький, с дергающейся щекой секретарь спрашивал вкрадчивым голосом, существуют ли для него, Дранишникова, партийные нормы...

Ему дали «строгий» с занесением в учетную карточку, управляющему трестом было предложено освободить его от работы, и неизвестно еще, чем бы все это закончилось, если бы как раз в эти дни в Новокузнецк не прилетел Сандомирский, бывший тогда — как он теперь — заместителем начальника главка — по пусковым.

Почему это припомнилось Дранишникову сейчас?

Он сам удивлялся настойчивости, с которой пришло к нему это воспоминание, и невольно начинало казаться, что между тем, о чем рассказывала его мать, и этой историей есть какая-то невидимая на первый взгляд связь — он ощущал ее, как ощущал теперь в себе множество и свойств натуры, и черточек, скрытых для него раньше и только теперь открывшихся и как будто роднивших его со старым Дранишниковым.

Раньше, ощущая в себе и порывистую резкость, и прямоту, и нетерпимость ко всякой неправде, он, послевоенная безотцовщина, всегда относил это исключительно за счет самовоспитания и тайком всегда этим гордился, но, странное дело, теперь, когда ему открылся источник и энергии его, и твердости, и прямоты и когда ему, понявшему это, у самого себя как будто пришлось что-то отобрать, он не только не огорчился, но почему-то даже обрадовался, и радость эта была от ощущения в себе корня, от ощущения непрерывности жизни...

Он снова подумал о том, что желтоватым своим и местами как будто чуть припухшим лицом дед похож на кого-то очень знакомого, подумал об этом раз и другой и вдруг понял, что знакомый этот — он сам, Дранишников, это у него было такого цвета лицо, тоже как будто окостеневшие были уши, когда в Новокузнецке он вышел из больницы после аварии на рельсобалке. И верно, это он таким был, теперь он отчетливо вспомнил себя в пижаме, подолгу глядящим в зеркало — он высох тогда, пока лежал, и, как дед сейчас, был — одни мослы.

Поделиться с друзьями: