Избранное
Шрифт:
«Нужно прежде всего рассказать эту историю Машеньке. Подробно, не торопясь, но только о Неворожине, потому что даже намекнуть, что Дмитрий…» Карташихин поджал губы. Как она отвернулась вчера, — отвернулась, чтобы он не увидел ее закушенных губ! Нет, конечно, о Дмитрии ни слова.
Но где же она? Он посмотрел на часы. Четверть одиннадцатого. Наверно, скоро придет.
Половина одиннадцатого. Кто-то спускался по лестнице. Карташихин замер. Нет, не она.
Одиннадцать. Еще три раза обойти вокруг сквера. А теперь еще три. Вот и все. Он решительно пересек двор, вышел на Пушкарскую и вернулся обратно.
Он не мог уйти: Трубачевский, согнувшийся, с усталым, не по возрасту, жалким лицом ждал его, вздрагивая от каждого звонка, прислушиваясь к каждому скрипу двери. Он видел его так же ясно, как этих людей, прилично-печальных и самодовольных, которые, разговаривая негромкими, фальшивыми голосами, только что вышли на его глазах из подъезда, — и не мог, не в силах был уйти!
«…Сказать Коле, что не решился, — куда там, об этом нечего было и думать! — Позвонить Машеньке по телефону? Удобно ли? Ведь ясно, что она не спустилась потому, что не может оставить отца!»
Не зная, на какую случайность надеяться, он заглянул на лестницу и, останавливаясь на каждой ступеньке, добрался до второго этажа.
Дверь в квартиру Бауэра была открыта, какие-то женщины, повязанные по-деревенски, стояли в передней. Рыхлый старик в треухе, из-под которого были видны курчавые седые височки, прошел мимо него в переднюю и, спросив только: «Где?», стал снимать пальто, бормоча и отдуваясь.
Это был старый Щепкин. Но Карташихин с трудом узнал его — так он похудел, так переменился. Он согнулся, у него стало длинное, дряблое лицо, и он все время щурился с растерянным выражением. Машинально оправив перед зеркалом лоснящийся черный пиджак, он исчез за внутренними дверями.
Потом пришел еще кто-то, тоже чужой и тоже с таким видом, как будто дом был пуст и можно входить и выходить сколько угодно.
Все было ясно. Все было так ясно, что Карташихин вдруг ужаснулся тому, что женщины, пришедшие, по-видимому, обмыть покойника, говорили не стесняясь, громко. Но он еще ждал чего-то, еще надеялся, еще не входил, хотя теперь никто, кажется, не мешал ему увидеть Машеньку, а он твердо знал, что должен увидеть ее немедленно, сию же минуту.
Наконец он вошел на цыпочках. Женщины не обратили на него никакого внимания. Он заглянул в столовую — полутемную, неубранную и бедную, так ему показалось. Прикрытый уголком скатерти, на столе лежал разобранный шприц и подле него тарелочка с обгоревшими клочками ваты. Резиновые трубки торчали из банки, наполненной желтой жидкой пищей, и кресло, должно быть вынесенное из комнаты, в которой лежал Бауэр, было повернуто к стене и покрыто простынею.
Это был беспорядок, в котором чувствовались усилия по возможности отдалить смерть, и все было полно еще не остывшими следами этих усилий.
Послышались голоса, и старый Щепкин вышел из кабинета. Александр Щепкин вышел вслед за ним и что-то сердито коротко сказал ему сквозь зубы. Но старик не слушал его. Хрипло дыша, он сел на диван и закрыл лицо руками.
— Как же так, — пробормотал он. — Боже мой, как же так. Я написал книгу…
— Иди домой, папа.
Как будто прислушиваясь, старый Щепкин поднял голову, и стал виден большой висячий кадык на похудевшей шее.
— Что же я делал десять лет? — громко спросил он. — Я хотел доказать…
— Домой, папа! — строго, как маленькому, приказал Александр Николаевич.
— Постой… Я хотел доказать… Не помню. Как же так, — глотая слезы, сказал он. — Значит, все это незачем? Теперь конец? И он прав, он! А я все ошибки его сосчитал, и фактические. И не прочитает никто. И он не прочитает никогда, никогда…
И, уронив платок, он затрясся от рыданий, не стыдясь их и не вытирая слез, катившихся по небритым, ослабевшим щекам.
По рассказам Машеньки, Карташихин знал расположение комнат. Но он все равно нашел бы ее, если бы не знал или если бы в квартире Бауэра было вдесятеро больше комнат. Она лежала на кровати одетая, лицом к стене, обхватив голову одной рукой и согнув ноги. Лампа, не погашенная с ночи, стояла на ночном столике подле кровати. Одеяло сползло на пол. Карташихин поднял одеяло и тихонько накрыл Машеньку. Она обернулась.
— Ваня, у меня страшно болит голова, — сказала она, нисколько не удивляясь тому, что он здесь, как будто он только что вышел из комнаты и теперь вернулся. — Виски ломит. Я что-то приняла, и не помогает. — Она вдруг заплакала, бесшумно и горько.
— Машенька, родная моя, дорогая, не нужно, — не зная, что делать и как помочь, и чувствуя, что он умирает от нежности и любви, сказал Карташихин.
Она посмотрела на него и прижалась, обхватив за плечи. Он тоже обнял ее и стал целовать голову, мокрое лицо, руки.
Все три страшных дня, когда Бауэр лежал мертвый — сперва у себя, потом в Академии наук, — Карташихин не отходил от Машеньки.
Вместе с нею он ходил по делам, тяжелым и странным, в загс, где под плакатами, изображавшими кормление ребенка, сидели пары, где Машеньке нужно было платить деньги и называть своего отца покойным. Он писал бумаги, давал объявления, заказывал цветы.
С легкостью, его самого удивлявшей, он переносил недоброжелательные взгляды Дмитрия Бауэра, язвительные намеки Неворожина, который явился в день смерти Сергея Иваныча и, неопределенно щурясь, с холодной рассеянностью бродил по квартире.
Вместе с Машенькой Карташихин провел целую ночь у тела и снова испытал то, что всегда испытывал, встречаясь со смертью — душевный холод и недоумение.
Он не забыл о Трубачевском. Забежав на минуту домой, он позвонил ему по телефону.
— Послушай, Бауэр все знал, — объявил он хладнокровно и, подождав, пока кончится град взволнованных вопросов, прибавил, не отвечая ни на один, — поэтому не вешайся, если можешь, еще дня три. Раньше я не смогу тебя увидеть.
Он не имел никакого понятия о том, знал ли Бауэр что-нибудь, или нет. Но тут нужно было врать — и он сделал это, не подозревая, что сказал Трубачевскому правду.
Гроб, покрытый цветами, был поставлен наклонно — как будто для того, чтобы покойнику было удобнее встать. Портрет Бауэра висел над ним. Серые молодые глаза насмешливо глядели из-под высокого лысого лба на торжественную церемонию прощания. Он прислушивался с недоверием. И как далеко, как не похоже было это сильное, умное лицо на то желтовато-спокойное, которое лишь с трудом можно было найти между цветами.
Машенька стояла у гроба, низко опустив голову. Лицо ее было неподвижно. Казалось, она ничего не видела и не слышала. Но она подняла глаза, когда известный политический деятель и ученый, приехавший хоронить Сергея Иваныча из Москвы, упомянул о ней в своей речи. Он сказал, что Сергей Иваныч оставил партии и правительству заботу о своей дочери, и пообещал следить за ее судьбой.
Карташихин смотрел на нее не отрываясь. Выпрямившись, стояла она у гроба. Она была гладко причесана, но легкие волосы не лежали, и светлые воздушные пряди заходили на виски до самых бровей.