Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Осень — одна для всех, как и солнце, что тоже одно для всех, а метит людей по-разному.

Байкал застит холодными серыми дымами небо, убегают из дальних портов и маячных бухт последние пароходы, торопясь на отстойные, надежные от ветров зимовки, рыбаки поднимают из светлой глубины тяжелые донные сети, спят вповалку в узких катеровых отсеках, а омуль, святая сибирская рыба, вдруг сбивается неведомой силой к берегам, начинает играть любовные игры и после, гонимый неизбывной жаждой продолжения себя, серебряным валом прет в боковые холодные реки, поднимаясь по шиверам сквозь заломы все выше и выше в гольцы, умирает, но все идет к заветным нерестилищам, мечет икру в чистую воду и, худой, обессиленный, отдается потом стремнинам и покатно сплавляется вниз, снова в Байкал, что дымит и дымит…

Выходят о ту пору из тайги к рекам медведи, стерегут живое олово на мелководьях, кричат по ночам, пугая сохатых, и, принимая луну за рыбу, гулко бьют шершавыми лапами по мокрым зеркалам.

Перевалы клубят, первые пурги сваливаются с гольцов в темные долины, и последние гусиные треугольники скрываются из глаз в кромешной неизвестности.

Птицы летят над землей, над людьми, роняя звуки печальные и щемливые, люди поднимают вверх головы, отрываясь от дел, и смотрят, смотрят, смотрят. Начинается снег…

Чем жив человек, чем жил человек неоглядное время весны и лета, что впитал в себя, столкнувшись на путях-дорогах с горьким и сладким, — унесет теперь в зиму, будет снова жить, но уже с неизбывным грузом раздумий, а времени у него уж точно хватит, чтобы, пока будет стыть земля и остановятся деревья, о многом передумать и постареть или помолодеть на целый год.

Лучше всего зимовать с душой спокойной и чистой, не то, если наоборот, время зимы станется невозможным, тягучим, и человек легко может сбиться с чего-то такого, что поначалу было уготовано ему судьбой…

Вокруг аэродрома все еще таял осенний пожар. Березы с осиной сгорели дотла, но стойкие, привычные ко всему лиственницы щедро дарили сероватым редкосолнечным дням желтый свет. Семен с Голованом улетели из Огарска. Они сидели на рюкзаках слегка хмурые, чувствуя вчерашний хмель, курили и глазели по сторонам. Летчики возились возле «АНа», готовя его к рейсу. Неожиданно на крыло села ласточка. Семен с Голованом переглянулись. Солнце отеплило перкаль, и птица грелась. «Почему она не улетела на юг, — октябрь?» — подумалось Семену. Вот они могут ждать погоды, самолета и все равно улетят, куда им надо. А она?

— Больная, наверное, — сказал Голован.

Семен пожал плечами.

Они влезли в кабину, уселись поудобнее на мешках с сухарями. Семен сдвинул шторку на иллюминаторе и опять увидел ласточку — съежившийся комочек перьев. Взревел мотор, ветер сдул птицу с крыла, она низко-низко полетела куда-то над перепаханным колесами летным полем, над мертвой уже аэродромной травой. Семену сделалось грустно, непонятно затомило внутри. Он уставился в окно: самолет набирал высоту, уходил от поселка, от дымного берега Байкала, беря курс на сахарные головы гольцов совсем уже близкого хребта.

По субботам, а сегодня она аккурат и вышла, на участке Огиендо банно-спортивный день. Участок этот — самая что ни на есть глухомань. Двести километров летит самолет, почти касаясь скалистых гребней, до Чаи, базового поселка экспедиции — сорок засыпушек, но с клубом и магазином. После, через два перевала, минуя редкие тепляки буровых, издали похожих на зенитки, по водоразделам ручьев с характерными названиями Счастливый и Сопливый, выйдешь, если у тебя сильные ноги и хорошее дыхание, к крохотному, блюдечному озерцу, которое лежит высоко в горах.

Лучше, конечно, добираться сюда от Чаи «атээлкой», гусеничным тягачом-танком, в кабине которого и трясет и воняет горючим, а мотор орет и воет на крутяках дико и безнадежно.

Верховые, упругие ветры — здешние старожилы. Редкие сосны привыкли к ним, но сосны здесь действительно редки, а больше стелется по низким местам чепурыжник, карликовые березки, ягель и лишайник серебрятся на каменных осыпях. По утрам и почти до полудня бродят по синим распадкам многослойные туманы, путаясь на хитрейших заячьих тропах, застревая в колючих кустарниках.

Прель. Ржавь. Глухо и тихо.

С весной на замшелых опушках дико пенится черемушник, а к лету по откосам, по шумливым от трав увалам расцветает сарана — редкий в своей красоте хрупкий таежный цветок.

Из озерка, оно-то и называется странным словом Огиендо, выбегает тоненькая, как бы слезливая речушка, журлит она по долине, моя разноцветные камушки, все мимо и мимо двух изб-жилух и бескрышного сруба, что и есть банька.

Суббота на Огиендо — день трудный и ответственный. После обеда все тринадцать канавщиков определяют человека неудачливого, самого непутевого. «Богом обиженный» выясняется следующим путем, справедливость которого обжалованию и пересуду не подлежит: на угол банного сруба ставится кусок фанеры с заранее для такого случая нарисованной мишенью. По глубокому снегу отсчитывается ровно тридцать шагов — и, пожалуйста, проверяй судьбу.

Сегодня над участком снова раскрылось небо, показав голубую подкладку, а то всю неделю гуляла пурга, выбелившая округу и начисто смывшая все следы и тропинки, проложенные горняками.

Всем Дали Сапоги, низкорослый мужичонка с лицом, половина которого сплошное синее, а может, фиолетовое родимое пятно, выдает каждому по очереди свое личное оружие — замурзованную малокалиберку, стреляющую скорее не по охоте, а по принуждению, и три патрона. С левой руки, без упора, стоя, нужно как можно лучше поразить чертову фанеру, желательно угадывая в центральный, углем намазанный крест.

Прозвище у мужичонки имеет свою историю.

Когда-то работал он трактористом, но, потерпев однажды сильную аварию и только случайно выжив, стал бояться самоходного транспорта и перешел в горняки на канавы. Как-то раз получали на базе новые сапоги. Он же где-то отсутствовал и пришел к полному разбору. До слез обиделся, а тут кто-то и надоумил его написать прошение Леве. Он написал:

«Всем дали сапоги мне не дали сапоги прошу дать и мне сапоги заивление».

Публики и ротозеев при этом занятии не имеется. Участвуют все, и стрельба ведется без привычных подначек и хохмочек, сосредоточенно, с нескрываемой надеждой оказаться лучшим. А вокруг молчаливые горы, день, резко поделенный на две основные с небольшими растушевками краски: синюю и белую. Над жилухами дымы печные стоят прямо, неколебимо, пышными песцовыми хвостами, морозно до хрусткости, снега пахнут отчетливо арбузной свежестью.

Первым, по обыкновению, стреляет Голован. Без шапки, со слегка тронутыми изморозью светлыми волосами, крепко стоит он на прямых ногах, ничуть не кривя корпусом, потому как сила в нем живет нечеловеческая, и мелкашка, схваченная железно, как бы продолжает его и без того длинную руку. Коротковатая телогрейка с рукава от лопатной кисти задирается, и всем видать начало наколки — ноги колотых. Правая рука сунута в карман брезентовых драных штанов. Голован после каждого выстрела удовлетворенно шмыгает носом, кряхтит и оглядывает остальную братию победительно, чуть свысока. Мелкашка-старушка являет звуки не боевые, а будто покашливает. Голован зачем-то дует в затвор, и из ствола истекает синенький дымочек. Потом всей гурьбой несутся к фанере, а Голован не спешит, потому как уверен в себе. И точно — фанера прошита тремя дырками, близкими друг от друга в самом кресте. Пробоины Голована обводятся карандашом.

Поделиться с друзьями: