Избранное
Шрифт:
— Да на базаре, по штрафу, конечно…
— Пошел ты…
— Пятьсот целковых… Да, брат, тут ты не промахнулся…
— Чего? — Ефим отлепился от тележного колеса, встал. — Чего ты сказал?
— Брось, Ефим, — попытался успокоить охотника Федор. — Не хулигань…
Ефим выдернул из туши финач.
— Не промахнулся, говоришь, сука?.. Над горем тешишься…
— Ну, Ефим, Ефим… — начал отступать по двору Федор.
— Акт составлять приехал? Штраф с меня лупить будешь? А вот если я счас тоже не дам промашки, а? — Ефим замахнулся.
— Не надо-о-о!
На крыльце, стоя на коленях, кричала Полина и протягивала к мужикам руки.
— Не надо-о-о!
— Во-во, — зашипел Ефим, — может, об сыночке своем хлопотать явился? Покуда я воевал, ты тут в чужие койки лазил? Что раскричалась?! — обернулся на Полину Ефим. — Что это ты раскудахталась?!
Федор единственной своей рукой перехватил кисть Ефима и резко ударил его коленом в пах. Нож выпал, а Ефим переломился пополам. Федор поднял нож и, широко размахнувшись, бросил его в сторону берега.
Ефим же стремительно, несколькими прыжками отскочил к сараюшке, возле которой стоял карабин. Вскинул его и лязгнул затвором.
Федор побелел.
— Остановись, Ефим! — крикнул он и пошел на Ефима.
Тот медленно повел стволом, видя в прицеле его переносье.
— Что ты делаешь?! Очнись, Ефим Постников…
Ефим неожиданно опустил карабин, а потом, подняв за ствол, положил прикладом на плечо.
— То-то, — сказал Федор и полез за папиросами. — Кури… «Беломор»… Ленинградский. А за браконьерство все одно придется рассчитаться…
Узкое лицо Ефима перекосилось, и он, кхекнув, хватил Федора прикладом по голове…
…Метель не до конца смазала чужую чумницу, и Ефим, перевалив безлесный загривок берега, увидел впереди себя черное строение кордона. Он только сейчас сообразил: а ведь это кто-то гостит у него… Неужли Федор?
Ефим прибавил шаг. Через несколько минут запыхавшийся, мокрый остановился возле поскотины. Сбросил лыжи и огляделся. Внешне ничего не изменилось здесь: сараюшка, хлев, навес, поленница, штабель старинных березовых чурбаков, копна, дом, из печи которого почему-то не вился сейчас привычный завиток дыма. С копенки снялась и косо полетела к реке сорока. Возле крыльца Ефим углядел собаку. Фьюкнул. Собака не отозвалась и все так же хранила клубок. Ефим заложил в рот пальцы, раскатисто свистнул. Собака снова не отозвалась.
— Что за хреновина!.. — подумал вслух Ефим и отер лицо шапкой. — Вымерли они, что ли? Али притаились?.. — Он поднырнул промеж жердей и, проваливаясь в наметах, пошел к крыльцу.
…Гаденыш уже давно слышал приближение человека. Обессилев от вымотавшей его песни, он после ухода Полины с кордона пригрелся в собственном клубке и только ушами видел, что творится вокруг него. А человека этого он учуял еще очень далеко. Сперва ветер донес о нем, затем он слышал, как человек сморкался, отхаркивался. Теперь чужой подходил к нему, и Гаденыш вынул из-под теплой ноги морду и лежал незрячей ее стороной к человеку.
— Урман! Урмашка! — позвал Ефим, но тут же сообразил: что-то не то.
Он наклонился над Гаденышем, удивился, а потом потянулся к нему сапогом. Когда сапог почти вплотную приблизился к морде Гаденыша, волк неуловимо шевельнул головой и увидел — испуганно отскочивший Ефим, косо разрезанное голенище.
Кому что, но Гаденышу суждено было родиться на этой земле дважды, и дважды открывал он себя для себя, как в самый первый раз…
За Перехватом, в угрюмой, мало кому ведомой пади, где понавалены крестами деревья, в древней моренной горсти, изукрашенной тусклыми лишайниками, выбила логово под навесной шершавой плитой длинная серая волчица и в назначенный срок родила пятерых. Она сделала все сама и после мучительной долгой работы лежала обессиленная, как бы враз высохшая, и смотрела — на слабо шевелящуюся кучу под своим обвислым животом — медленными зеленоватыми глазами, переполненными щемящей теплотой.
Волк-отец, бесшумно скользнув в норовой ход, просунул в логово голову, но она лишь приподняла щечную кожу, обнажив маслянистые клыки, и волк убрался вместе со своим любопытством. Волчица не спеша, тщательно вылизала каждого по отдельности щенка, ласково соображая, кто из них кем станет… В помете оказались три кобелька и две сучки. Этих двоих волчица холила дольше и даже пощекотала им голые розовые животы мокрым и холодным носом. Волчата слабо поскуливали, тянулись к теплым пахучим соскам, которых, слава богу, хватало на всех. Один из головастых был особенно настырен и сметлив. Отталкивая собратьев, он рвался к паховым соскам и, хватая их, делал это грубовато и больно. Мать некоторое время, потерпев его, осторожно прихватила настырного за загривок и несильно потрепала из стороны в сторону. Гаденыш болтал в воздухе лапами, но молчал, не скулил, что особенно понравилось волчице — будет вожак.
В логове было душно и сухо. Пахло землей, никогда не уходящим запахом свежей крови. Изредка волчица слышала, как возвращался с охоты отец, как он сытно изрыгивал из себя куски мяса и, поскоблив клыками старые сохлые кости, что валялись у входа в нору, снова уходил в лес, ровно и мягко шумящий кронами. Ветер здесь отличался особым постоянством, и если менялся, то только в направлении: днем вверх по пади, а ночью — вниз.
Изредка волчица выходила наружу, и тогда смотреть на нее было страшно: она истощала до того, что еще издали видны стали ребра, сосцы оттянулись почти до земли, а шерсть, свалявшаяся, грязная, висела клочьями — волчица линяла.
Дни стояли жаркие, июнь исходил смолой, и однажды, когда прозрели уже волчата и мать решила впервые показать их солнцу, собралась над тайгой гроза.
Свет ослепил Гаденыша, прижал его к земле, ударил в ноздри бесконечностью запахов. Гаденыш сощурился и долго боялся открыть глаза снова. Когда он все же насмелился сделать это, то первым, что он увидел, — себя: в зеленых, остановившихся от нежности зрачках матери Гаденыш углядел свое собственное отражение. Он шевельнул головой, и отражение тоже шевельнулось, приподнял лапу, и отражение сделало то же. И Гаденышу стало смешно, весело. Он попытался ткнуть языком в материн глаз, но волчица не позволила этого и как бы равнодушно отвела морду в сторону.
До самого вечера вбирал, впитывал в себя Гаденыш мир. Он не знал еще, конечно, кто он такой и что он такое, не понимал еще, что с этим связано, но далекая, запрятанная в него природой программа уже требовала, чтобы Гаденыш с самого начала запоминал все: шум леса и запахи его, голоса птиц и их состояние, цвет травы, крови, нежности. И, отбрасывая от сосков таких же, как он, Гаденыш уже делал то, первоначальное и главное, от чего будет зависеть вся его последующая судьба, — он становился независимым, еще не догадываясь даже, какая трудная и прекрасная эта штука — пожизненное обязательство рассчитывать только на собственные силы.
А под вечер над логовом, над серым склоном леса призрачно расщепилась гроза и развесисто, оттяжно ударил гром. Гроза бушевала всю ночь, сухая, без дождя, и утром распадковый ветер втащил в логово щекочущий запах гари. Лес, подожженный молниями, загорелся…
Парашютист завис на здоровенном кедре прямо над логовом. Еще выбирая на себя парашют, он видел, как под ним из-под серой плиты выметнулась страшная облезлая волчица, как она заметалась на поляне и, коротко взвыв, исчезла затем в чепурыжнике. Парень спрятал за пазуху ракетницу, из которой ему очень захотелось пальнуть в волчицу, и опустился на землю.