Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Теперь я все сильней и сильней, втихаря конечно, завидовал пацанам, у которых были живы матери и к которым возвращались отцы. У них от этого сразу менялась жизнь — они открыто «линяли» от торговли папиросами, переставали срываться с уроков и шпанить. Но все равно выказывать эту зависть наружно никогда и ни перед кем не хотел. Война приучила меня быть сдержанным. Даже теткины лупцовки я обычно сносил молча, хотя и знал, что это злит ее еще больше, и старался при этом думать о чем-нибудь другом.

К своим десяти годам я уже был, как мне это казалось, хитер, изворотлив, независим и справедлив.

К своим десяти годам я уже совершил в своей жизни три конкретных подвига. Сам я, конечно, до этого бы не додумался, ну, то есть что именно я и совершил эти подвиги; у меня же это все вышло само по себе, так, но во дворе, где все и всё знали друг о дружке, о двух моих поступках толковали именно как о подвигах. О третьем во дворе просто никто не услышал. Все было шито-крыто, и я сам это дело замял для ясности. Зато о двух других разговоров хватало… Ну хоть во двор не выходи… И особенно разорялся на эту тему одноногий сапожник Шамшурин. Он меня после этих подвигов зауважал со страшной силой — за так, за спасибо чинил мне ботинки, а один раз отмочил такое, чего и рассказать не просто: к нему, к сапожнику Шамшурину, приехал однажды на «виллисе» какой-то майор, громко так спрашивал поначалу у всех, кого видел, где найти Александра Федоровича Шамшурина. Росточка он сам-то был небольшого, с сильно обожженным и зашрамленным лицом, а вот глотка — ей-ей, луженая… Еще мне запомнились награды на его груди — сколько их тама поблескивало и позванивало! Ужас один!.. Надо всем же желто и маслено лоснилась сама геройская звездочка… Во как!

Когда они наконец-то сошлись — сапожник Шамшурин и этот залетный майор — посередке двора и, поглядев друг на друга, вдруг жадно прилипли друг к другу, причем Шамшурин-то в этот момент был не на протезе, а на костылях, и костыли у него упали, а майор все держал и держал Шамшурина и гладил и гладил ладонями по его пропотевшей на спине рубахе, сам видел, как многие наши женщины, что глазели на это дело, позабыв обо всем, в открытую шмыгали носами.

Потом… о-о… Шамшурин, майор и я — ага, ага, так и было, Шамшурин сам подозвал меня — поехали на вокзал в майорском «виллисе», в офицерскую столовку. Так вот, вот там — в специальном зале для старшего комсостава — я рубал потом такую жареную картошку, какой — вот чтоб меня! — никогда не рубал… А Шамшурин, заметно «заторчав», то есть опьянев от коньяку, которым его все угощал и угощал из своей же фляги майор, после и рассказал ему, причем шибко уж громко, будто для всех в этом зале, про первый мой подвиг.

А он заключался в следующем. У нас во дворе была помойка, а рядом с ней, возле дровяных стаек, уборная. Однажды золотари — мы-то их тогда звали попроще и поточнее, — вычерпав из нее не полностью «золото», уехали со своим обозом, не закрыв, как положено, выгребную яму. Ну, и пацаны наши, маленькие, перекинули через нее доску и стали ходить по ней, выдрючиваясь друг перед другом. Дураки же, конечно. Что с них возьмешь, недоделанных…

Поначалу у них этот цирк получался нормально, но до тех пор, покуда не выполз на доску Санька Пшеничников, шестой или седьмой по счету, сейчас не помню, у тетки Настасьи. Вот уж совсем непонятно, как растила она одна — ее дядю Федора убили еще под Москвой — эту ораву, работая уборщицей в столовке около базара. У них еще в середине войны пожар приключился в квартире и все к черту сгорело. Полматраца только осталось да какие-то иконки. Всем двором подмогали тогда выживать Настасье. Кто чем мог… Она же жутко добрая была женщина. Любили ее во дворе. Пела она еще здорово. Редко, правда, но один раз я сам слышал. У-у… Вот бы кого на пластинку! Про рябину она тогда выдала на полную катушку. Всем двором у нас женщины плакали под эту песню, а тетка Настасья аж зашлась от нее: обхватила своего Саньку руками, запрокинула вверх голову, сожмурила глаза, пела, и синяя-синяя жилка у нее под горлом разбухла и толстая сделалась… Я еще испугался тогда, что лопнет.

Так вот этот Санька ее, сопливый такой оголец лет пяти, однако, не больше, выполз на доску над ямой, стал на ней прыгать, размахивать руками, базарить — и ухнулся вниз. А взрослых, как нарочно, в тот час во дворе не было, и я дулся «в пожар» — денежная такая игра — в соседней ограде. Хорошо еще, что тогда я вдруг услышал истошный вой Санькиных сестренок и сообразил чего-то… Маханул через заплот, кинулся к яме, увидел в ней захлебывающегося Саньку и прыгнул за ним…

Дело это сейчас, конечно, прошлое, но если уж быть точно по правде, без трепа, то нам тогда с Санькой повезло обоим. Мне дак, конечно, в первую голову — «золота» в яме оказалось только по мои плечи, а то бы хана… Я кое-как дотянулся до Саньки, подтащил его за что-то к себе, поднял ему башку, чтобы дышалось полегче — он уже и дрыгаться-то переставал, — и так вот держал, держал… дер… жал его на весу, сам уже не в силах отклеиться от чего-то там ползущего и вязкого под ногами, задыхался, блевал, мучился, пока не появилась во дворе Маруська Лабутина и не выволокла нас оттуда. Все… хватит. Больше я про то вспоминать не хочу. Не могу…

А второй свой подвиг я совершил уже зимой, в Новый год. И он опять же был связан с семьей тетки Настасьи. У нее, между прочим, была еще дочка. Валька. Лет восьми. Тихая, чистенькая такая… Наверно, я тогда ее очень любил. Втихую, конечно. Чтобы и она об этом не знала. Бабам вообще, по моему тогдашнему разумению, об этом, ну, что их любят, знать совсем и не обязательно было. Это их, по-моему, если они до этого донюхивались, враз портило. Вон, к примеру, как стала оттягивать сапожника Шамшурина портниха Загоскина, когда он по пьянке разболтал ей чего-то там лишнего. То дак ходила к нему в подвал, как порядочная, стирала ему рубахи и помалкивала в тряпочку. А после взялась за него, будто родная. Он и кирять-то теперь стал от нее потихонечку. Она, чуть что не так, перла на него врукопашную… Так что в этом вопросе я за войну подковался о-ого и твердо считал: если уж ты мужик, то и люби себе делом, а не этими… словами разными. Потому я и Вальке Пшеничниковой навязывался не очень. А так, незаметно… Пособлял ей, когда видел, что это действительно надо. Ну, там… угля принести ей из стайки. И прочее…

Глаза у Вальки были враскосинку, с дымкой такой чуть-чуть. А-а… чего уж там! Я бы на ней тогда с ходу женился. Теперь-то мне об этом запросто сказать. Ничего не будет. А если кто и засмеется сдуру, то чихал я на такого веселого. Вот так вот.

Уж я-то бы точно Вальке жизнь нарисовал. Наладил бы… Птиц бы подарил, папиросами торговал бы пошибче. Не на трояк бы уже, а на червончик. Ради такой девчонки поупираться стоило. Она бы меня тоже не подвела. Я это по ее глазам чувствовал. Уж она-то не вошкалась бы чуть что со всякими жирными в шляпах. До гроба ждала бы. А за добро я платить умел… На худой конец, опять же воровать бы стал, натурально. Генка Будзинский уже делал мне такой тонкий намек на толстые обстоятельства, выделяя этим из остальных пацанов. Но я ему на это, хотя мне и приятно было, слова пока не давал. Мне это дело еще надо было самому хорошенько обдумать. Ведь я еще верил, что отец мой вернется, и, не понимая до конца всего, понимал, что моя блатная жизнь, если бы я ею занялся в натуре, отца не должна была бы обрадовать. К тому же и Генка не очень торопил меня, не настырничал, а задумчиво, на равных курил вместе со мной длинный «Казбек» и изредка угощал шоколадом, приговаривая при этом: «Пойдешь на дело — какавом будешь хоть печку топить…»

Но не об том сейчас речь. Об Вальке же Пшеничниковой. Дак вот ее мать, тетка Настасья, помимо столовки в свободное время убиралась также и у наших дворовых интеллигентов, то есть «богатых» людей. В частности, у инженера Козловича. А у него тоже девчонка была — Элла. Неженка, пискля. Мы с ней не путались. Она на пианине играть училась. Слова всякие интеллигентские знала: «парфюмерия», например… Козловичи на нее дышать громко боялись, а когда наступал Новый год, праздник — я об этом потом все подробно у Вальки узнал, — нахапывали для своей Эллы кучу входных билетов на новогодние елки. Теперь-то мне понятно зачем — там же за так, бесплатно, подарки детям давали. А Элла, естественно, на все враз поспеть не могла, да и не хотела, наверно. Вот ведь, к примеру, я — уж как, казалось бы, ни любил жареную картошку на сале, и то, когда удавалось, больше двух сковородок подряд срубать не мог. Не лезло больше. Глазами-то еще вроде хотел, как тогда, в зале для высшего комсостава, а вот внутрь ни-ни… Вот и Козловичи, когда у ихней Эллы наступало от этих елок то самое «ни-ни», чтобы билеты не пропадали, всучали их кое-кому из наших пацанов по своему усмотрению. Меня, во всяком случае, они для этого дела почему-то не усматривали, а вот Вальке Пшеничниковой давали.

В общем, наступил Новый год. Каникулы. Лафа полная!.. Я накатался в тот день до посинения на коньках и в потемках уже еле-еле тащился домой. Весь мокрый от снега. Катание у нас было лихое, с крюками. Теперь уже так нигде, однако, не катаются. Не те времена, да оно это, может, и к лучшему. У нас тогда в городе много пацанов от такого катания гибло. Шутка ли — сделаешь себе заранее крюк из толстой упругой проволоки, на одном конце ее петлю такую выгнешь для руки, чтоб удобней держаться было, а на другом сам крючок, который натачивался подпилком до острости. Ну, и выходишь с таким механизмом куда-нибудь на уголок, где машин ходит побольше. На завороте-то полуторки скорость обычно сбрасывают, ну ты и накидываешь крюк свой на кузов или под него, а дальше шуруй на коньках — только в глазах рябит.

Да-а… Накатался я в тот день и шагал кое-как, значит, домой. Жрать хотелось смертельно. И ноги, казалось, вот-вот отпадут от усталости. Подхожу я к нашему флигелю и вдруг вижу: стоит возле крыльца Валька и плачет. Я к ней. Разом про жратву позабыл. Так и сяк к ней — чо, мол, ревешь-то, — еле унял. Это же ужасно, когда при тебе другие плачут. Особенно маленькие когда. Я и до сих пор от детского плача страдаю. У меня внутри от него все сжимается. Не могу прямо. А тут-то ведь Валька плакала. И вовсе… С полчаса я с ней промаялся, покуда не понял, что ее так разволновало. А как понял, аж зубами заскрипел…

Дали ей, оказывается, Козловичи билет на елку во Дворец пионеров, но предупредили, падлы такие, чтобы когда она подарок получит, то из него чтобы ничего не ела, а все как есть, в цельности и сохранности, к имя домой принесла… А? Не кошмар, что ли? Это, конечно, только представить надо, иначе не поймешь… Тебе, значит, ребенку, Дед Мороз подарок за так отламывает, чтобы ты им украсил свое счастливое детство, насладился им законненько, а ты его это… волоки кому-то, как собака на носу сахар, и не моги облизываться даже?.. У-у! Затрясла тут меня какая-то сила немыслимая. Схватил я Вальку за руку и потащил к Козловичам. У них во всех окнах свет горел. Саданул валенком в дверь и ввалился туда. И Вальку за собой вдернул. Вдвоем-то на дело идти завсегда веселее…

Поделиться с друзьями: