Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное

Арагон Луи

Шрифт:

Управляющий моей тогдашней гостиницы, здоровенный верзила, несколько жирноватый, с бледной и плоской, как блин, физиономией, носивший шейный платок и тапочки, гнездился в бельэтаже и по вечерам выводил помочиться на тротуар свою шавку совершенно непропорционального сложения — нечто вроде длинношерстной таксы, не достававшей ему до щиколотки. Он набросился на меня, когда я вешал ключ на доску, пришло как раз письмо из Сан-Бриека, от матери. Ему, видите ли, понадобилось прочесть мне нотацию, что его заведение на лучшем счету в округе и что мой образ жизни мог еще сойти, куда ни шло, пока не было привлечено внимание к моей персоне, но никак не теперь, когда я пишу в газетах. А что в нем такого, в моем образе жизни? Я не понимал. Да то просто-напросто, что я принимаю у себя разных особ, заявил этот тюремщик. Почему бы и нет? Я не записывался у него как монах, так что особы — мое право, но это множественное число… я как раз находился в периоде стабильности, после Ивонн у меня была только Жозефина, вот уже три месяца. Говоря с ним, я ощутил даже какой-то зуд: а уж не бросить ли мне самому, для разнообразия, эту девочку, просто чтоб доказать себе, что можно изменить порядок, однако речь шла о другом. «Вы записались у меня, — говорит этот тип, держа на руках своего пса (до чего же у этих животин трогательное пузо), — как студент юридического факультета, а не как журналист… К тому же мои клиенты отнюдь не обязаны узнавать эту особу, когда она приходит, может, это вовсе не она, а другая…» Тонкий был тип, при его-то комплекции. Он хотел убить разом двух зайцев. В конце концов он мне это выложил. Оказывается, полиция интересовалась мной из-за письма в «Франс-суар», они узрели нечто ненормальное в том, что я защищаю ребят, и хотели выведать, с кем я знаюсь, не посещают ли меня «черные куртки». Это был заяц номер один, поскольку мой сосед как-то вечером пожаловался на шум у меня, в порядке исключения мы пришли вчетвером с бутылкой и чипсами [79] , ничего тут нет такого, просто Аженор, который был со своей девочкой, захотел почитать нам стихи, ясное дело, что от этого шум, если он имитирует вагон-ресторан с помощью придуманных им самим слов, и в особенности, конечно, из-за тигра; мне не очень понятно, почему у него в стихах всегда где-то проходит тигр, но Аженор говорит, будто тигр — метафора. В конце концов, все это не имело ни малейшего отношения к «черным курткам»; но тут-то и вылезло ухо зайца номер два на шмате сала, служившем управляющему лицом: он намекнул, что было бы недурно, если б я поселился вместе со своей дамой, он не настаивал на том, чтоб это была непременно Жозефина, но, в общем, если бы эта особа обитала здесь на полных правах, никто из жильцов не мог бы сказать, что я принимаю у себя женщин, и тем самым у полиции была бы выбита из-под ног почва для всяких недоброжелательных инсинуаций, короче, он так заботился о моей репутации, что просто плакать хочется. Я почувствовал себя чем-то вроде псины-сосиски, которую он держал на руках. Заметьте, мне и самому нечто подобное приходило на ум: девочка училась в Высшей школе политических наук, у нее не было никого, кроме бабушки в деревне, ее бы вполне устроило не платить отдельно за комнату, так что за независимость держался, скорее, я сам, все из-за тех же сан-бриекских предрассудков. В стихах Ажерона шума от этого не убавилось бы… но вагон-ресторан был исключением. Вдруг до меня дошло, в чем второй заяц: этот хитрый толстяк просто хотел сдать мне номер на двоих, чтоб содрать побольше. Ну, меня не проведешь, я в возмущении поведал эту историю своей подружке, а она, Жозефина, закатила мне пощечину, и снова я оказался брошенным девушкой. А я-то надеялся, что с таким именем…

79

Chips — стружки (англ.), жареный хрустящий картофель.

Но в результате всего этого меня осенило: раз уж с женщинами у меня не получается, брошу-ка я факультет. Успех моего письма о «черных куртках», интерес, который проявила к нему полиция… почему не рискнуть? Так я и стал журналистом. Поначалу, не признаваясь родителям, чтоб не потерять карманных денег, я пошел работать в ежедневную газетенку, созданную из каких-то темных политических соображений, хотя говорилось в ней только о кинозвездах, Брижитт и Сорейе. За гроши, конечно, но что вы хотите, я ведь был дебютантом. Управляющий с блинной физиономией неодобрительно косился на меня и даже посмел сказать, как бы невзначай: «Что-то ее давно не видать… мадемуазель…» А он что нос сует? И чтоб пресечь дальнейший разговор, я отрезал: «Мы больше не видимся…» Побледнеть он не мог, так как рожа у него и без того была бледней некуда, но так и перекосился от злости — лопнула надежда содрать с меня побольше. После этого он искал только предлог, тут-то и подвернулся посыльный, когда я занимался репортажем о проституции в «ягуарах» вокруг площади Мадлен. Две первые статьи (пятьдесят строк, приходится писать сжато, таков стиль газеты: быть кратким, чтоб не утомлять публику, которая и так из-за всех этих событий…) прошли «на ура», вот мне и заказали разворот. Газета, разумеется, у нас малого формата. «Писать можешь дома, но чтоб утром материал был у меня на столе, — сказал мне главный редактор, — потому что это слишком серьезно, нельзя выпустить на полосу, не показав Фантомасу…» Фантомасом у нас называли хозяина, который уже вложил в это дело миллиончик и который взял себе за правило не показываться в редакции после полудня, когда приходили мы. Он заявлялся поутру, верхом, по дороге в Булонский лес, где делал круг для сохранения фигуры. Так что посыльный притопал за сочинением ни свет ни заря, когда все еще дрыхли, шавка залаяла, управляющий поднялся в серой с розовым пижаме, ни дать ни взять паштет из дичи, выяснить, что случилось. Этот дурень — дело было в июне, и случайно стояли жаркие дни — не нашел ничего умнее, как вырядиться в шорты и спросить меня, даже не выплюнув жвачку. Жирнюга не разобрал, заставил повторить. Теперь уж не было сомнений — ко мне наведываются «черные куртки». Ну и наслушался я: «Посыльный из вашей газеты… вы за кого меня принимаете? Не морочьте мне голову с вашим посыльным. И с каких это пор у вас есть газета? Вы у меня записаны как студент с юридического… И ничего другого я знать не желаю; мне ни к чему полицейские, от которых не отвяжешься, если они обнаружат, что я сдаю комнаты мнимым студентам. Да уж не коммунист ли вы?»

Я давно смирился с тем, что меня бросают женщины, но не хватало только, чтоб меня вышвыривали хозяева гостиниц, это уж слишком; сниму-ка я себе студию на Монпарнасе. И пусть мои письма валяются где попало, черт с ней, с уборщицей. Для Ромео и Джульетты там будут антресоли. Дело за немногим — найти ее. Я имею в виду Джульетту.

СЛЕПОЙ

Эти письма валялись уже добрых два дня — одно в Марсель, другое в Японию. Мне без малого семьдесят, я плохо слышу, и я читаю стихи на языках, которых не понимаю. Получается примерно так же, как при разговоре по телефону: я могу угадать значение фраз, но не способен уловить собственные имена. Поэтому я не знаю, кто со мной говорит и откуда звонят. Особенно с тех пор, как чуть ли не во всех районах перешли на автоматику и вместо «Клебер» говорят 553, а вместо «Ваграм» — 924. Кстати, вы теперь можете определить время действия моего рассказа. Так о чем это я говорил? Ах да: в моем возрасте и в голову не приходит влюбляться. Разве что переспать раз-другой. Ну а я, видите ли, влюблен. Нет, вы только представьте себе: глухой влюбленный! «Это лучше, — говорит мне М., — чем если бы ты был слепым!» Что, конечно, тоже не факт. А между тем письма — эти письма как раз она и написала — валялись дома уже добрых два дня. Вчера вечером она мне говорит: «Знаешь, хоть в них ничего срочного нет, а все-таки… Из Марселя я жду ответа, да и из Токио тоже, а то начнется время летних отпусков…»

Итак, сегодня утром. Если бы речь шла лишь о письме в Марсель, было бы полбеды! Наклеишь тридцатифранковую марку — разумеется, в старых франках, — только и всего. А Япония — это уже авиапочта, значит, надо идти в почтовое отделение, взвешивать, спрашивать, сколько платить, да еще — это самое противное — возиться с международными купонами для ответа; четыре таких купона лежали на конверте как четыре упрека. Я никогда купонами не пользуюсь, даже если пересылка письма в какой-нибудь Массачусетс или Кашмир стоит бешеных денег. В купонах мне всегда чудится что-то нечестное, будто я их украл. Обычно я забываю их где-нибудь, отправляю — или не отправляю — письма без них, а потом, в один прекрасный день, наводя порядок — знаете, случаются дни, когда разбираешь свои бумаги, — я швыряю эти купоны в мусорную корзину и чувствую себя негодяем. Но все это я проделываю только со своей личной корреспонденцией. А тут мне надо было наконец решиться. В шестьдесят восемь лет терять невинность в связи с почтовыми купонами! Отправляя письма в Японию или Кению! Впрочем, это не намного экстравагантнее, чем быть в моем возрасте влюбленным.

Итак, сегодня утром. Я ушел из дому украдкой. С письмами. И с четырьмя купонами. Спускаясь по лестнице, я их чуть не выронил, эти купоны. Я остановился и взял в левую руку бумажник. Это было и само по себе не очень удобно, а тут еще купоны все время норовили выскользнуть, да и конверты надо было не упустить. Я вышел на улицу, держа бумажник тем же манером.

Там мне тоже легче не стало. Раскрыть бумажник, сунуть в него купоны, следя при этом, чтобы письма не упали на землю. В бумажнике, кроме внутренних отделений и всяческих прорезей и щелок, на одной стороне есть маленькие кармашки — для марок и еще для чего-то, — но я ими никогда не пользуюсь. Впрочем, для купонов они слишком малы, и когда я пытался засунуть купоны в прорезь над кармашками, оттуда что-то выпало. Это была фотография М., маленькая и прелестная. Я подобрал ее и положил все между двумя створками бумажника, вместе с банкнотами. Все вперемешку. Ничего не поделаешь.

Когда я свернул на улицу Гренель, до почты еще надо было идти и идти… Из головы у меня не выходили проклятые купоны. Я уже не в силах был вспомнить, куда я их в конце концов запихнул. В руке я держал два письма. Ах да, в бумажник, ну конечно в бумажник. Я вытащил его, чтобы проверить. Там были деньги; я уронил тысячу франков — разумеется, старых — и подобрал их с земли. Пересчитал и сложил банкноты. Купоны я класть в бумажник уже не стал. Зажал их в руке вместе с письмами. Бумажник — он меня чуть ли не в голос просил, чтобы я положил его во внутренний карман пиджака… Так со мною всю жизнь: нужные бумаги я сую между подкладкой пиджака и жилетом, марки теряю, в мелкой монете путаюсь, письма отправлять забываю — такой уж у меня характер. Я сразу же забываю, что делаю, потому что мысли у меня витают где-то очень далеко.

Я видел, как вот уже несколько минут со стороны улицы Бургонь, по левой стороне, навстречу мне движется человек — для вежливости скажем: пожилого возраста. Шел он довольно медленно и ощупывал палкой край тротуара. Поначалу я даже не понял, что он слепой, но потом разглядел, что палка у него белая. Слепые на меня всегда производят сильное впечатление, особенно с тех пор, как я оглох. Потому что глухой — это еще куда ни шло, а вот если еще вдобавок и ослепнешь! Я глядел на этого человека, который меня не видел, и представил себе вдруг эту ситуацию, так сказать, в перевернутом виде: я сразу сочинил роман, в котором главный персонаж — а может быть, даже и не главный — был слепой, но из тех слепых, которые, став слепыми давно, возможно, даже с самого рождения, привыкли, приспособились к своему увечью… Все другие чувства… ну, там, чутье, обоняние, но главное — слух… заменили собой зрение, так что эти слепые узнают людей, ориентируются в том, чего мы не замечаем, даже видят многое такое, чего мы своими зрячими глазами не видим. Мой роман и был об этом зрении, которое вовсе не зрение, — роман о слепом, которому ведомо то, что для окружающих остается за семью печатями, и так далее… Мозги у меня работали сейчас полным ходом. В несколько секунд я навообразил целую кучу всяческих перипетий. Растормошить меня для такого дела ничего не стоит. Жена слепого — потому что он был, разумеется, женат — говорила ему: «Лучше быть слепым, чем глухим», и это представлялось ему бесспорным. Потому что, если бы он оглох, он не мог бы услышать, как бьется сердце мужчины, стоящего рядом с его женой. А глаза — что нового вам откроют глаза?

Человек тем временем приближался, постукивая белой палкой о край тротуара. Он был плохо выбрит, щеки — россыпь серых и белых точек.

Зажав письмо и международные купоны в руке, я все глубже уходил в свой роман. Так уж у меня голова устроена. Каких только чудес не произошло в ней за эти две минуты! Я с первых же мгновений ясно представил себе, как будут развиваться в романе события, хотя и… Перипетии. Да. Итак, в одно августовское утро он оглох. Именно в августовское — и прежде всего потому, что сейчас тоже было августовское утро, а еще потому, что в Париже в августе гораздо меньше машин, меньше шума на улицах, и первое время он не замечает своей глухоты, полагая, что все дело в сезоне. А потом — трагедия. Слепой — и вдобавок глухой! Лишь сделавшись глухим, он ощутил себя по-настоящему слепым. Отныне ему будет уже недоступно то, что всю жизнь позволяло различать вещи, людей. Трудно даже представить себе, какой это ужас — кромешная тьма в ушах. Когда ты уже не только не знаешь, откуда идет звук, и не только путаешь собственные имена… Тук-тук. Он колотил палкой по краю тротуара. Не глухой и слепой из романа, нет — просто слепой с улицы Гренель… Он поравнялся со мной и пошел дальше, я обернулся, чтобы посмотреть, как он удаляется: тук-тук, стучала белая палка. Я дошел до почты.

Честно говоря, мы нередко придумываем проблемы там, где их нет. Взять, например, международные купоны. Все ведь так просто. Я спрашиваю себя, почему до шестидесяти восьми лет это являлось для меня такой сложной проблемой. Спрашиваю себя, спрашиваю вас. Наверно, потому, что человек глуп, да, да, глуп. Чтобы отправить письмо в Японию, обращаешься, разумеется, в окошко «Авиапочта». Служащая берет письмо, кладет на весы, затем короткая пауза, и ты недоумеваешь, чем мог ее так удивить вес твоего письма. Потом на листке бумаги она производит подсчет. Потому что купоны ты ей уже отдал вместе с письмом. Да, кстати, ведь я же не посмотрел, в каких деньгах на них указана стоимость — в наших франках и сантимах или в… как же теперь называются японские деньги? Я собирал марки между 1905 и 1910 годами, и тогда на марках Японии стоимость значилась в иенах. Но дама в окошке, видно, привыкла иметь дело с иенами, как со старыми, так и с новыми. Она говорит мне: «Трех купонов достаточно, а стоимость четвертого я могу, если хотите, вернуть вам почтовыми марками». У меня в голове мелькнуло было в ответ: «Да ведь я больше почтовых марок не собираю». Но тут я заметил у себя в левой руке письмо в Марсель и решил не отказываться от марок. Честно говоря, я не так уж плохо все рассчитал, потому что дама вернула мне в качестве сдачи две марки по тридцать франков, я хочу сказать — по тридцать сантимов. Для письма в Марсель хватает одной. На сей раз я не торопился; перед окошком был удобный прилавок, так что, ничего не уронив, я аккуратно вложил лишнюю марку в кармашек бумажника, куда не входят международные купоны. Японец, очевидно, ошибся в вычислениях: для ответа не понадобилось так много купонов. Но тем хуже для него. В конечном счете.

На улице Гренель, по пути домой, я попытался вспомнить, на чем я остановился в романе. Никто не знает, видят ли кузнечики. Но они слышат — это бесспорно. В Провансе я часто проделывал такой опыт — в саду или в поле. Берется кузнечик, который стрекочет где-то поблизости. Можете двигаться, можете идти по направлению к нему — он стрекочет по-прежнему. Он не видит, что вы к нему приближаетесь. Потом, на некотором расстоянии от вас, причем всегда на одном и том же, он умолкает. Можете повторить свой опыт хоть десять раз. Отметьте точно место, куда вы ступали, и окажется, что замолчать вы его заставляете всегда с одной и той же точки. С этого расстояния он уже слышит… Какое отношение имеет это к моему роману? Сразу этого не увидишь, но достаточно поразмыслить, чтобы услышать…

Мой недавний слепой снова шел мне навстречу — теперь со стороны улицы Бак. В конце концов это мог быть и другой слепой. Издали его палка не показалась мне белой. Но когда он подошел ко мне на расстояние кузнечика, я совершенно точно узнал и палку, и человека: я услышал, как стучит его палка по краю тротуара, — или, может быть, угадал, как она стучит. Это был тот же звук, который я слышал по дороге на почту, и в нем была та же размеренность. Если бы палка говорила, я бы слов не разобрал, но различил бы ритм, в котором бьется ее речь: два удара одинаковых, третий послабее, два удара одинаковых… по стуку можно было узнать этого человека так же безошибочно, как узнают людей по усам или по бородавке на носу. Заметьте, пожалуйста, что это не я слепой, просто я стал воображать слепоту — улавливаете ход моих мыслей? Теперь, когда он оглохнет, он больше не будет знать, обманывает его жена или нет. Он больше не услышит стука человеческих сердец. Может быть, для него останется запах… или изменение электрического поля…

Поделиться с друзьями: