Избранное
Шрифт:
— Что это вам сообщил господин Тушар? — осведомилась госпожа Персюи. — Он так тихо говорил…
— Да так, разные глупости, как и положено по его почтовому чину! Ему уже мерещится Буонапарте в Париже!
— Буонапарте? Какой ужас! Что же с нами будет?
— Надеюсь, вы не сомневаетесь, что меня предупредили бы одним из первых. И отца Элизе тоже. Просто чепуха! А говорит он так потому, что ему запретили давать лошадей частным лицам, желающим покинуть Париж… Давно пора положить конец всей этой идиотской панике, которой мы обязаны нашим сплетникам.
Вошел лакей Пикар и приблизился к хозяину. Кто-то спрашивает господина Орейля. Тот вышел из салона. В прихожей его ждал высокий человек в коричневом макферлане и серых ботинках, промокший с головы до пят. В ставни все еще барабанил дождь. Человек прибыл от госпожи Шатобриан: ей нужны лошади. Карета у нее есть, нужны только лошади.
— Послушайте, дружок, — высокомерно сказал господин Орейль и, заметив свое изображение в маленьком зеркальце, висевшем в прихожей, поправил сбившийся набок парик и приосанился. — За кого это вы меня принимаете, а? Я не барышник, да было бы вам известно. Правда, лошади у меня есть, и я их при случае одалживаю. Из любезности. И притом только друзьям. Я, конечно, слышал имя госпожи Шатобриан, — он поклонился, — однако в такое время…
— Но госпоже Шатобриан немедленно требуются лошади.
Господин Орейль начал гневаться.
— В конце концов, мы сидим тут, у себя дома, в своей семье… моя дочь только что оправилась от родов… а мой внук…
Но пришедший становился все настойчивее. Бывают же такие люди, просто даже не верится!
— Предположим, что я не прочь сделать одолжение госпоже Шатобриан, — промямлил бывший куафер, — предположим… Но мои лошади находятся в распоряжении управляющего Почт, и господин Тушар как раз у меня, он один из моих друзей… он мне говорил… короче, существует королевский приказ: не давать лошадей частным лицам!
Но пришельца не интересовали никакие приказы.
— У вас, сударь, есть свои собственные лошади — на конюшне, что в конце сада… это я прекрасно знаю…
— Но это лошади моей дочери, — воскликнул господин Орейль.
— Ого, — дерзко возразил его собеседник, — у вашей дочери, стало быть, двенадцать лошадей? Или еще больше?
Сразу видно маловоспитанного человека. Все равно дальнейшие пререкания ни к чему бы не привели. Лучше заломить хорошую цену и отвязаться. Но пришедший тут же согласился. Ах так, ну, тогда пеняй на себя!
— Пикар!
Пикар подошел к хозяину.
— Проводите этого господина в конюшню, ему требуется четверка лошадей… Надеюсь, вы меня поняли?
Через открытые на крыльцо двери видно было, как сыплется дождь. С минуту господин Орейль постоял на пороге, высоко подняв канделябр и освещая путь двум мужчинам, которые вышли и сразу же скрылись за деревьями сада.
Во мраке, под дождем, всадники покинули Лувр вскоре после отъезда короля; сзади на почтительном расстоянии ехали слуги, а впереди бок о бок принц и его адъютант. Адъютант господин де Лаферронэ всю дорогу бурчал сквозь зубы: неблагоразумно уезжать так, даже факелов не взяли, а в Париже неспокойно, несмотря на непогоду, толкутся какие-то подозрительные личности, недаром на улице Сент-Онорэ даже пели «Карманьолу», их могут узнать, расправиться с его высочеством.
— Ваше высочество должны понять…
— Отвяжитесь вы от меня…
Его высочество пришпорил коня и обогнал своего адъютанта. Он не был расположен болтать. Его высочество, как и все Бурбоны, отличался низким ростом и был грузен, если не просто жирен. Но, как прирожденный наездник, он умел держаться в седле, и посадка у него была вполне пристойная. Он придержал плащ, развевавшийся у бедер. Чертова погода, чертов холод! Герцога Беррийского раздирали слишком противоречивые чувства, чтобы он мог спокойно выслушивать наставления своего адъютанта де Лаферронэ. А чувства эти были: гнев, боль, стыд, сожаление, страх. Как все это бесконечно глупо! И в первую очередь сам король, на короля-то он больше всего и сердился. То, что Людовик XVIII не любит его, как не любит и своего брата, отца герцога, — это он отлично знал. И не со вчерашнего дня. Между ними происходили бурные сцены, ссоры. Когда его величество начинал орать, голос его был слышен в каждом уголке Тюильрийского сада. Их, иначе говоря герцога и его отца, графа Артуа, загнали в Павильон Марсан, а в Павильоне Флоры велась своя политика, глупейшая, глупейшая политика! Без всякого учета того, что думают за дворцовыми стенами! Глупейшая! «Еще года нет, а до чего мы дошли, и все из-за него, из-за этого толстяка Людовика, из-за этого подагрика. Его хартия — воистину блестящая идея, под стать той, что осенила его в Митаве, когда он помиловал сына Филиппа-Эгалите! А сейчас вот улепетываем, как зайцы, не попытавшись даже драться, и, как только нас унесет ко всем чертям, вернется Буонапарте!» Как молил он Людовика, как молил он дать ему командование, позволить пойти против Людоеда. Куда там, кроме ревматизма король ничем не интересуется. Еще бы! Все тут яснее ясного: дядюшка просто завидует племяннику, возможному претенденту на французский престол, единственному отпрыску Бурбонов, способному продлить королевский род. И поэтому он предпочел послать в Лион вместе с графом Артуа герцога Орлеанского, который, того и гляди, по своему обыкновению затеет заговор… А своего родного племянника не послал — не желает, видите ли, чтобы тот завоевал себе авторитет и отличился на поле боя. Кроме того, он, бессильный старец, ненавидит его, герцога Беррийского, за успехи у женщин, ибо ему-то женщины… А сцены, которые закатывает уважаемый дядюшка, получив очередное донесение от полиции! Но ведь он, герцог, живой человек!.. Разве король попрекал любовницей князя Ваграмского, а тот, как известно, женат, да еще женат не на ком-нибудь, а на баварской принцессе, которую он, чтобы от нее избавиться, отправляет на воды. Но особенно противен ему, Шарль-Фердинанду, его сиятельный дядюшка Людовик XVIII, когда тот игривым тоном начинает пересказывать разные похабные историйки, вычитанные из старых книг, и выдает их за похождения своей собственной юности. Экий врун! И потом, где это видано: король, не встающий с кресел. То его катят, то его несут! Ну и красивое зрелище получается, когда его тащат по лестницам! Не говоря уже об этом его иезуите-массажисте: ерник, каких свет не видывал. Вот и ему тоже дядя все спускает с рук. В номере двадцать семь Павильона Флоры, где живет этот иезуит, устраиваются интимные обеды, различные увеселения — можно только удивляться, как не краснеет от их сальностей Иисус Христос, висящий на самом видном месте. В Лувре постоянно живет какая-нибудь особа, преимущественно в возрасте семнадцати лет, потом появляется другая, третья, но всех их подряд величают «матушка Элизе»… Впрочем, по словам Андре, интересы старого негодяя этим не ограничиваются. Утверждают даже, что и девиц-то берут во дворец и держат их там на виду лишь затем, чтобы король не особенно верил идущим по городу слухам. Одним, видите ли, все можно, а другим ничего нельзя — Людовик XVIII требует благопристойности только от своего племянника. И все оттого, что этой сволочи иезуиту известно о королевской слабости к Медонскому кюре… Шарль-Фердинанд превыше всего на свете почитает священнослужителей, но ведь иезуит — он же чистый еврей. Более чем сомнительная личность: раньше давал в рост деньги королевской армии, был на острове Йе вместе с графом Артуа… Для Шарль-Фердинанда не секрет та лютая ненависть, которую питает его родитель к хирургу: должно быть, там, на острове, у них вышла какая-нибудь история… К тому же все, так или иначе имеющее касательство к Вандейской войне, неприятно графу Артуа. И однако ж, иезуита он терпит, можно даже подумать — боится. Недаром преподобный отец врачевал его, прежде чем стал официальным целителем короля! Правда и то, что сначала он состоял при особе английского принца-регента и не без тщеславного удовольствия до сих пор показывает всем и каждому табакерку, усыпанную бриллиантами, — дар принца. Граф Артуа сильно подозревал, что иезуит занимается шпионажем в пользу Букингемского дворца… Впрочем, даже трудно себе представить, чтобы господа Монруж подсунули его королевскому величеству обыкновенного хирурга, а не шпиона, не соглядатая. Разве не застигли его у дверей русского посольства, если верить Бурьену, а ведь вовсе не доказано, что господину Бутягину так уж необходим массаж! Отец Элизе втерся в доверие к дяде еще до их пребывания в Хартуэлле. Но когда именно? Одно верно: он уже был при нем ко времени похорон графини Прованской. Шарль-Фердинанд ясно припомнил его силуэт рядом с красавцем герцогом д’Аврэ, впереди, у катафалка, в часовне на Кинг-стрит. Странные слухи ходили по Лондону в связи с этим более чем подозрительным хирургом: разве не состоял он долгие годы при особе шевалье д’Эона, который так вовремя скончался? И разве он до последней минуты не притворялся, будто считает шевалье женщиной? Но одного никак не мог простить герцог Беррийский «массажеру», как он именовал про себя иезуита: он оказался у короля, когда герцог самолично явился к своему августейшему дяде умолять, чтобы его в начале месяца отпустили вместе с отцом в Лион. В присутствии этого святого отца ему, герцогу Беррийскому, устроили сцену и заявили, что он-де мастер одерживать победы только в кордебалете Оперы, а это (заметим в скобках) даже не соответствует истине, ибо, когда Виржини была на сносях, он спал с Бургуен из Комеди-Франсез… чувства его к Виржини остались прежними: он всегда испытывал величайшую нежность в отношении девиц, которых изволил обрюхатить. А Бургуен, которой шел тридцать пятый год, была просто так, для приятного времяпрепровождения, хотя сложена она чертовски хорошо, просто богиня. Округлая шея, как у голубки! Одни глаза чего стоят, а голос… Надо было видеть ее в «Баязете»! Не говоря уже о том, что она состояла в близких отношениях с Люсьеном Бонапартом. Но так уж повелось: от этих людей к вам переходят и женщины, и дворцы. Теперь же, когда все рушилось, когда ему отпущено всего несколько минут свободы, вовсе не к Бургуен поскачет Шарль-Фердинанд во мраке, под проливным дождем. Он даже не успел поцеловать ни своих малюток, своих незаконных дочек, которых просто обожал, ни самое миссис Браун, их мать, — пришлось ограничиться посылкой на набережную Вольтера адъютанта Лаферронэ, он отнес им деньги, необходимые для проезда в Англию, и записку, которая должна была убедить миссис Браун, что герцог намерен последовать за ней, — простое проявление доброты по отношению к Эми. Но сейчас он спешил в квартал Руль: королевский кортеж он нагонит у заставы Этуаль; так или иначе, отец его, граф Артуа, тронется в путь не раньше часу ночи. Он спешил к особняку, возведенному строителем Багателли; и то обстоятельство, что его любовнице особняк этот был подарен маршалом Наполеона, позволяло герцогу считать себя любимым бескорыстно. Мысль, что он не увидит нынче вечером Виржини, была ему непереносима, и он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы, горючие, крупные, аккуратные капли, как у его прапрабабки Анны Австрийской, — дождь под дождем.
Он внезапно вспомнил, как навернулись слезы ему на глаза в тот день, когда он неожиданно явился к королю, и как унизил его дядя в присутствии своего хирурга, этого иезуита. Он даже заметил, как подмигнул дядюшка отцу Элизе, когда тот с лицемерной постной миной собрался было выйти из спальни: «Подожди, мол, побудь здесь». Хотел ли Людовик XVIII вести разговор при свидетелях или это получилось случайно? «У нас нет секретов от нашего любезного племянника, продолжайте, святой отец…» Гнусное зрелище! Можно подумать, что король с умыслом велит пользовать себя публично, обнажает при посторонних свое мерзкое, покрытое язвами тело. Святой отец расставил мази, наложил одну повязку на руку, другую на ягодицы. У короля от постоянного сидения в кресле образовались струпья. В спальне стоял удушающий запах медикаментов и гноя…
За улицей Ройяль-Сент-Онорэ начиналась улица Фобур-Сент-Онорэ. Здесь особняки стояли на большем расстоянии друг от друга, сады, омытые дождем, уже по-весеннему благоухали во мраке. На бывшем каретном дворе и вокруг него чувствовалось какое-то волнение. Кучера и не подумали посторониться, чтобы пропустить кортеж, а этого герцог Беррийский уж никак не мог перенести в теперешнем своем состоянии духа. Шарль-Фердинанд занес было хлыст, и дело могло принять плохой оборот, если бы факельщик не осветил гневное лицо герцога и его не узнали. У ворот мужчины и женщины с громкими воплями нанимали кареты. Все это скорее походило на аукцион. «Даю сто франков!», «Сто и сверх еще сто!», «Потише, господа, и тысячи не возьму!» Это был ажиотаж панического бегства. Маленький кортеж построился по двое и исчез во мраке. Лаферронэ пробурчал что-то насчет безопасности герцога. Но тот не слушал.
Итак, его разлучают с Виржини. Все прочее не имело никакого значения. Разлучают с новорожденным младенцем, его первым и единственным сыном. Шарль-Фердинанд настоял на том, чтобы присутствовать при родах. Впервые он видел роды. Миссис Браун произвела на свет дочек в его отсутствие. Но когда рожала Виржини, все представилось ему и страшным и чудесным. Он страдал за эту девочку-мать, и, когда показалась головка, он даже вскрикнул… Какой ужас, когда проходят воды, и все прочее тоже ужас, но, бог мой, как же была восхитительна Виржини — такая усталая-усталая, вся в поту, словно изнемогший от бега зверек! Пусть говорят, что у его высочества, герцога Беррийского, низменные вкусы, он и сам это за собой знает, но, скажите на милость, какая герцогиня, какая королева стоит этой девчушки из Оперы, этой маленькой балерины, которая не столько танцует, сколько красуется на сцене! Ее волосы, тяжелая масса черных блестящих волос, вьющихся от природы, ореолом окружали маленькую аккуратную головку, не умещались ни под одной шляпкой и, когда в спальне она распускала их, падали причудливым каскадом. Какой беленькой казалась бедняжка Виржини по сравнению с рассыпавшимися по подушке прядями волос, крошка Виржини с ее тоненькой талией, которую он легко охватывал своими широкими ладонями, — неестественно тоненькой, как выдумка художника! Его разлучают с Виржини! Навсегда!
Когда кортеж проехал по улицам Сен-Филипп и Сен-Жак и свернул в конце улицы Пепиньер на улицу Курсель, герцог вспомнил первый вечер, а этот сегодняшний вечер был, несомненно, последним. В минувшем году, когда все шло в обратном порядке, все было лишь опьянением возврата. Шарль-Фердинанд тогда явился к королю во дворец Сент-Уэн. Вступление в столицу было назначено на завтра. Весь день прошел в лихорадочных переговорах с представителями союзников, с русскими офицерами, с австрийскими эмиссарами, с делегациями из Парижа. И выдумал же дядя назначить его на этот вечер начальником охраны дворца! Это его-то, только что, словно в волшебной сказке, перенесшегося из Лондона в Париж, его, старавшегося наверстать безрадостную юность, его, отторгнутого от Парижа, которого он не знал, но горел желанием открыть для себя! Ах, да ну вас к такому-то богу! Он передоверил командование Удино — маршалу, только что перешедшему на сторону короля: раз перешел, пусть и несет такую повинность! Коня, коня! До сих пор он помнит, какую ему тогда подали лошадь: настоящего арабского скакуна, достойного нести на себе принца крови, и как он помчался прямо, прямо по улице Ришелье в Оперу. Сколько мечтал он там, на Друри-Лейн, о парижской Опере! Эмигранты, словно сговорившись, твердили об Опере как о каком-то потерянном рае. Парижская Опера! Как будто она была главным магнитом всей жизни Шарль-Фердинанда; отвоеванная Франция для него была прежде всего парижской Оперой. Он возвращался во Францию как завоеватель, как победитель, а что же бывает первой наградой победителю? Юная красотка! Разве не так? Зал был переполнен, сплошь белые кокарды. Музыка. Ложи. Толпа. Кто же предложил ему свой бинокль? Кажется, дама, сидевшая в соседней ложе вместе с австрийцем. И сразу же в кругу танцовщиц он увидел ее, козочку, отмеченную среди прочих, эту девочку, которая вместе со всеми фигурантками делала на сцене какие-то неопределенные движения. Что же давали в тот вечер? «Свадьбу Гамаша», конечно, — балет, решивший его судьбу. Виржини! Это было его победой, возвращением из изгнания, торжеством его рода. И какая выдалась тогда весна, благоуханная весна 1814 года, как пышно расцветала сирень в саду его любовницы, окружавшем маленький особнячок, подаренный ей маршалом Наполеона, как прекрасна была тогда курсельская сирень! Они разыгрывали в жизни продолжение «Свадьбы Гамаша», перепробовали все старомодные утехи, которых он не испытал юношей по милости этого народа, этих санкюлотов: в Монсо они возродили трианонские игры Марии-Антуанетты. Виржини звала его «мой пастушок», а когда наступило лето, они гонялись друг за дружкой по люцерновым лугам, творили любовь под вольным небом.
Шарль-Фердинанд забыл все на свете — двор, охоту, политику. В этот час, когда ему вновь предстояло отправиться в изгнание, Виржини олицетворяла для него торжество королевской власти, Францию; он забыл всех на свете, забыл Бургуен… и старого короля в язвах, который, лежа в постели, приподнимает рубашку и подставляет свои недужные ягодицы костлявым, скользким от белесой мази пальцам иезуита.
— Послушай, Франсуа, ты совсем с ума сошел, зачем я только разрешила тебя впустить… Разве ты сам не понимаешь, как нужно обращаться с женщиной, только что оправившейся после родов? Оставь меня в покое! Нет, ты только вообрази, а вдруг кто-нибудь войдет!