Избранное
Шрифт:
Проснулся Мармон на пышной постели в огромной темной комнате, все стены которой были затянуты тканой материей, перекупленной по дешевке у некоего господина де Буасервуаз, после того как в VII году Люсьен Бонапарт отказал префекту города Бовэ в разрешении меблировать свое жилище бесплатно за счет мануфактуры. Слегка тронутые молью гобелены изображали все в том же порядке сцены из «Благородной пасторали» Буше (правда, вместо шести сцен налицо было только четыре), предыдущий префект, граф де Бельдербуш, видимо широкая натура, добавил к обстановке еще софу, затканную по бело-лазоревому полю букетиками цветов, шесть разномастных кресел, а над кроватью и на окнах по его распоряжению повесили узорчатые занавеси. Ложась спать, Мармон разделся второпях, и его одежда в беспорядке валялась на полу. Спал он, должно быть, не особенно долго, если судить по дневному свету, пробившемуся полосами сквозь щель раздвинутых им тяжелых занавесей. Слава богу, можно переменить белье: пока он спал, в комнату внесли его чемодан. Чемодан испанской кожи, утыканный гвоздиками с крупными шляпками, немало повидавший на своем веку чемодан. Мармон рассеянно оглядел «Фонтан любви» и «Ловлю птиц на приманку» и решил про себя, что все это безнадежно вышло из моды. У изголовья кровати болтался длинный шнурок сонетки. Вошедший слуга принес теплой воды, и маршал принялся за утренний туалет. Критическим оком он осмотрел в зеркале свое отражение, и особенно придирчиво плечи и ляжки. «Ох, начинаю жиреть. И что это за противные черные пятнышки вот здесь, слева, на ноздре?» Даже после сна он чувствовал усталость. Усталость эта шла не так от нынешней ночи, хотя ему удалось поспать всего три-четыре часа, как от всех предшествовавших этой ночи дней, проведенных в Париже, от утомительной нерешительности короля, от вечных полумер, от вестей, поступавших с Юга. Ему достаточно быстро стало известно содержание деклараций, выпущенных Бонапартом по высадке в Канне. Обвинения, предъявленные ему, Мармону, императором… О них он думал не переставая.
Некоторое успокоение в его душу внесла процедура бритья, с которой ловко справился присланный префектом цирюльник. Герцог Рагузский провел ладонью по свежевыбритым щекам, рассеянно прислушиваясь к болтовне цирюльника, восторгавшегося физическими совершенствами своего клиента. До того ли ему было! Эта кампания, если только можно назвать кампанией беспорядочное бегство… разве похожа она на то, что происходило в Испании, где лучшим рассеянием воину служила любовь… Для него Бовэ был не гарнизонным городом, но местом временного постоя: не сегодня завтра враги будут здесь. А французы… для него французы похуже, чем испанские партизаны на Пиренейском полуострове. Если он попадет в руки своих, его постигнет судьба герцога Энгиенского. Не это ли имела в виду его жена — а не только случайности войны, — когда после стольких лет разлуки попросила его увидеться с ней в эту субботу? Как и всегда, горечь примешивалась к его мыслям о герцогине Рагузской… о мадемуазель Перрего, как про себя он называл Гортензию с тех пор, как она после событий 1814 года заявила, что не желает носить его имя. Фактически они не были мужем и женой уже с 1810 года, и Гортензии не хватило даже простой благопристойности не афишировать свои любовные похождения, пока супруг ее воевал по всей Европе. Однако выглядело все так, будто это она осудила его, когда он предал Наполеона, хотя герцог сам, вернувшись из Иллирии, прогнал ее из своего особняка на улице Паради. Впрочем, поскольку она изъявила желание с ним увидеться… он согласился и поехал в особняк на улице Черутти…
Пожалуй, ничто не могло лучше прояснить весьма неясную ситуацию, царившую при дворе, чем этот шаг со стороны мадемуазель Перрего. Она предложила мужу сделать перед отъездом полное завещание в ее пользу. При существующих между ними отношениях это было уже не просто наглостью, но — как бы выразиться точнее? — твердой уверенностью в грядущей его судьбе. Конечно, он мог отказать, расхохотаться ей в лицо. Но его вдруг словно коснулся аромат первых дней их брака, словно прозвучала незавершенная музыкальная фраза мелодии, которая преследует вас денно и нощно, хотя знаком вам из нее один лишь отрывок. В конце концов, если ему суждено умереть, разве не должна остаться после него герцогиня Рагузская? Он не разошелся с ней в ту пору, когда Наполеон ввел разводы и когда разводы были в моде. Умрет ли он, останется ли в живых — все равно она его жена, поскольку сейчас разводы отменены. Ему почудилось даже, что великодушный жест будет как бы возмездием в отношении и этой женщины, и императора, и всей жизни. К тому же всем своим благосостоянием, своим именем, недвижимым имуществом и капиталами он оплачивал сведения первейшей важности: предложение мадемуазель Перрего доказывало, что ее брат и компаньон брата, банкир Лаффит, были твердо убеждены в том, что события примут благоприятный для Бонапарта оборот. А кто мог быть осведомлен лучше, нежели они? Господа Лаффит и Перрего, от отца к сыну, ставили всегда только на верную карту. И если в эти дни они превратились в бонапартистов, уж поверьте, они знали, что делают. Не следует забывать, что именно речи банкира Лаффита при временном правительстве 1814 года побудили Талейрана сделать ставку на возвращение Бурбонов…
Щеки у Мармона были розовые, свежевыбритые, а на сердце — тяжело. От цирюльника он узнал, что во время его сна в префектуру прибыл герцог Ришелье, и решил пойти поздороваться с этим вельможей, хотя почти совсем его не знал, ведь герцог возвратился из России лишь полгода назад, подчеркнуто держался в стороне от всех дел и неизменно отказывался от любых должностей, которые предлагал ему Людовик XVIII. Однако маршал живо интересовался этим вельможей со столь необычной биографией: двадцать пять лет жизни из сорока девяти Ришелье провел на службе у его величества императора всея Руси. И он отнюдь не был эмигрантом, подобно всем прочим, а покинул Францию в 1791 году по особому разрешению Конституционной Ассамблеи, за что на него косились в Павильоне Марсан, ибо истинной причиной его добровольного изгнания, как всем было известно, являлся брак с мадемуазель Рошешуар, превосходившей допустимые пределы уродства. Женился он в ранней молодости по настоянию семьи. Хотя случай Мармона был совсем иным, он все же чувствовал, что одинаковые судьбы в какой-то мере роднят его с герцогом Ришелье: оба они, по сути дела, всю жизнь прожили вдали от своих жен, если только можно назвать их женами. Впрочем, еще неизвестно, что лучше: мерзкая распутница или горбунья… По правде сказать, маршал не сохранил в отношении женщин того пиетета, с каким подходил к ним Ришелье, свято уважавший таинство брака. Но разве Наполеон не величал его, маршала, иронически «Мармон первый», когда он краткое время царил в Иллирии и имел власть, равную той, что осуществлял в течение одиннадцати лет Ришелье в городе Одессе? Его интерес к Ришелье подогревался не столько сходством их личных судеб, сколько сожалением о своем вице-королевском могуществе, столь мимолетном, что он едва успел вкусить от этих благ, и оставившем после себя чудовищную привычку швырять деньгами, увы, не поступавшими ныне из государственного кармана…
Бывшего губернатора Новороссии он застал как раз в ту минуту, когда ему перевязывали раны, натертые золотыми монетами, по несчастной случайности выскользнувшими из кармашков пояса. Так как почти в то же самое время хирург его величества, отец Элизе, прибыл в Бовэ и сразу же явился к герцогу Масса узнать, по какому маршруту проследовал королевский поезд с эскортом, префект города Бовэ радостно воскликнул: «Вот кстати-то!» — и передал первого камергера короля в искусные руки иезуита.
Святой отец постарался как можно быстрее закончить перевязку, чтобы продолжить путь в Абвиль, если только король действительно направился в Абвиль. В Бовэ отец Элизе расстался со своим возницей, с которого вдруг соскочил весь страх: Жасмин стал говорить громко, даже насмешливо и повернул свой кабриолет на Париж под тем предлогом, что-де там, в Париже, живет его милая, — надо сказать, что за время пути он успел значительно облегчить кошелек своего пассажира, то соглашавшегося на все, то впадавшего в гнев. За неимением экипажей преподобный отец выклянчил у господина Масса место в дилижансе, требовалось срочно вручить депешу, а телеграф бездействовал: Людовик XVIII дал, правда с запозданием, приказ разрушить сигнальную систему. На самом деле депеши сейчас пересылали с конными гонцами, а те доставляли их в Амьен, где телеграф еще работал. Неутешительные то были вести: с минуты на минуту в Тюильри ждали Наполеона; Париж, по сути дела, находился в руках бонапартистов, господин де Лавалетт снова был назначен управляющим Почт и заместил на улице Жан-Жака Руссо графа Феррана.
Хотя ныне уже значительно померкло юное обаяние драгунского офицера Арман-Эмманюэля Ришелье, состоявшего при особе королевы в Трианоне, хотя с годами он стал немного сутулиться, однако он и по сей день сохранил выправку молодого кавалериста, что было особенно заметно сейчас, когда он разделся для врачебного осмотра. Объяснялось это отчасти худобой, благодаря чему стан его оставался гибок, как в те времена, когда он вместе с принцем Шарлем де Линь и графом де Ланжерон участвовал под командованием Суворова в штурме крепости Измаил. Мармон был на целых восемь лет моложе Ришелье, но он вдруг почувствовал себя в его присутствии тяжелым, обрюзгшим и даже немного позавидовал свежести этого лица, сохранившего под преждевременно побелевшими волосами смуглый румянец, — и свежесть эта, несомненно, объяснялась аскетической жизнью герцога, совсем уж удивительной для внука знаменитого в минувшем веке распутника, на которого он так сильно походил внешностью и так мало моральными качествами. Эмманюэль был одного роста с маршалом, но совсем иного телосложения: голова его казалась неестественно маленькой, возможно, по сравнению с широкой грудной клеткой, слишком длинной шеей и длиннющими ногами, в которых было что-то от балетного танцора. Ни капли жира, резкие бугры мускулов. Его густые волосы, отливавшие голубизной, до сих пор пышные и волнистые, свободно падали на лоб и виски, как в дни молодости, о которой они были единственным напоминанием, и это лишь усиливало общее впечатление моложавости; хотя нос герцога был излишне длинен, а рот излишне велик, что-то женственное чувствовалось в его чистом и смуглом, как у цыгана, лице с широким разлетом бровей над ярко блестевшими и очень темными глазами. Да, Мармон глядел на Ришелье так, словно видел в герцоге олицетворение того идеала, к которому тщетно стремился сам, с той нередко встречающейся у мужчин ревнивой и тайной завистью к представителям мужского типа, резко отличающегося от их собственного. Но зависть эту питали еще и иные, более глубокие причины, те, что порой лишают человека сна, жгут сердце… Эта поистине удивительная жизнь, долгая жизнь, полная приключений, войн, путешествий, почти что королевская власть в течение двенадцати лет на пространстве от Кавказа до Дуная, страшные дни, когда в Одессу — детище и творение герцога — пришла чума и он не знал ни часа покоя, а кругом лежали бескрайние степи… все это прошло, не оставив на герцоге Ришелье ни отметины, ни следа, тогда как Мармон в сорок один год, хотя и был еще, по выражению дам, интересным мужчиной, чувствовал на своих плечах непомерный груз наполеоновских кампаний, беспощадное солнце Иллирии и солнце Испании, снега и ветры Германии и России. Прожитая жизнь наложила на него неизгладимый след усталости, сомнений, честолюбивых замыслов, гневных вспышек. И сожаление о том, что ему удалось лишь понюхать власти в Лейбахе, в Триесте.
Пока отец Элизе собирал свое имущество, свои баночки с мазями, сворачивал бинты и без умолку рассказывал о своих дорожных злоключениях между Понтуазом и Бовэ, Мармон вдруг заметил сидящего в углу молодого человека в форме мушкетера, который поднялся со стула при появлении маршала. В первую минуту он не узнал в этом скромном гвардейском поручике генерал-майора Рошешуара, племянника Ришелье по жене, человека тоже не вполне обычной судьбы, подобно своему дяде бывшего офицером русской армии, которого по приказу царя назначили комендантом парижских укреплений в момент вторжения союзников в столицу Франции в 1814 году. Леону Рошешуару на вид казалось не больше двадцати семи лет, однако был он приземистым, жирноватым, с пухлой, несколько помятой физиономией под шапкой каштановых, мелко вьющихся волос. Он был управителем у Ришелье в Одессе и целых семь лет заведовал хозяйством герцога, так что тот решил даже сделать его наследником всех своих русских владений, но потом заменил в завещании его имя именем господина Стемпковского. Когда отец Элизе собрался уходить, Рошешуар встал и проводил его до дверей.
— Значит, действительно меня допекло, господин маршал, значит, действительно нужен был мне врач, если я согласился допустить до себя эту гнусную личность. Да ведь у него на физиономии прямо-таки написана вся похоть нашего смутного времени, усугубленная лицемерием сутаны. Не могу взять в толк, как это государь, безусловно сознающий необходимость восстановить во Франции не только Трон, но и Алтарь, как может он допустить, чтобы в самом ближайшем его окружении находился субъект, всем своим видом способствующий распространению атеистических идей. Ведь именно поэтому злые языки имеют смелость утверждать, что их связывает какая-то тайна, а это уж прямая клевета и оскорбление его величества… Послушай-ка, голубчик Леон, если хочешь повидаться со своей кузиной, иди, не бойся, ты меня оставляешь в надежных руках!
Слова эти, адресованные господину де Рошешуар, сопровождались вежливым жестом в сторону Мармона. Поручик черных мушкетеров отвесил поклон и пояснил Мармону, что маркиза де Крийон, урожденная Мортемар, только что прибыла в Бовэ, держа путь в замок своего свекра, и он просит герцога Рагузского извинить его за то, что ему приходится уйти.
— Я и Монпеза с собой возьму… кузина питает к нему слабость.
Монпеза ни на шаг не отставал от Леона Рошешуара, который еще накануне вторжения союзников в Париж взял его себе в адъютанты. В молодом генерале Рошешуаре как-то странно сочетались утонченная вежливость и дерзость. Говорили, что, когда братьям Рошешуар было одному семь, а другому восемь лет, их матушка, покидая Францию, оставила детей в Кане у владельцев банного заведения, которые использовали братьев Рошешуар в качестве мальчиков при банях. Что ж, оно и чувствуется.
Герцог проследил за ним взглядом. Потом, повернувшись к Мармону, сказал:
— Видите ли, господин маршал, обычно люди удивляются тому, что при Революции и Империи таланты проявляли себя в самом раннем возрасте. С экстазом говорят о юнцах, которых производили в генералы тут же, на полях сражений… Но ведь так было не только при Империи. Возьмите хотя бы графа Рошешуара: ему было двенадцать лет, я не оговорился, было ровно двенадцать лет, когда он уже служил офицером английской армии в Португалии, а в шестнадцать лет он пересек всю Европу, направляясь ко мне в Одессу, где жил при мне его брат. Я видел его, девятнадцатилетнего, под огнем турок на одном из дунайских островов. В том же году он вместе со мной вошел с боем в Анапу, черкесский город, объятый пламенем, где наши матросы и наши казаки в общей неразберихе стреляли друг в друга, и по его просьбе он возглавил карательную экспедицию против мелких кавказских князьков, которые непрерывно совершали набеги, грабили и опустошали курени Запорожской сечи. Подумайте только, ему не было и двадцати, когда он с той же целью пошел на татарские аулы, руководил обысками и карательными отрядами, а люди его грабили и жгли сакли. И лишь немногим больше было Леону, когда я поручил ему объехать все села между Одессой и Москвой и выдать по двадцать пять ударов кнута каждому казаку в тех сотнях, что возили послания из Новороссии в Петербург его императорскому величеству и были повинны в пропаже многих бумаг. Вообразите себе, что этот страшный каратель, этот Михаил Архангел, имел детскую, даже девичью наружность, и в восемьсот одиннадцатом году графиня Нарышкина… вы, должно быть, знали ее мужа во время пребывания союзников в Париже… так вот, графиня Нарышкина увезла его с собой в Бахчисарай, где он, переодевшись в женское платье, беспрепятственно посетил женский гарем, не смутив ничьего покоя, кроме своего собственного — столь велика была красота тамошних затворниц, не подозревавших о присутствии постороннего мужчины и в невинности душевной не скрывавших своих прелестей! Не буду говорить вам о том, какую роль сыграл он на Кубани во время кампании восемьсот одиннадцатого года, ни о его самоотверженном поведении в начале нашей борьбы с чумой, разразившейся в двенадцатом году в Одессе, откуда я его из осторожности удалил, и, поскольку Наполеон уже продвигался к Москве, я предпочел подвергнуть его опасностям войны, нежели опасностям эпидемии… впрочем, тогда при мне уже состоял маленький Ваня Стемпковский, вполне заменивший уехавшего Леона и не менее преданный… Но, рассудите сами, неужели русская кампания была менее трудной для царских солдат, чем для французских армий? У вас у всех, даже самых верных слуг короля, есть определенная склонность признавать героизм только за французскими войсками. В рядах французов был один Рошешуар, а другой Рошешуар был в рядах русских, и оба служили адъютантами у двух императоров. Разве не одинаково страдали они от холода, от голода, разве не тем же опасностям подвергались? Подумайте только, что за Березиной Леон де Рошешуар, служивший в дивизии Ланжерона, преспокойно жил (имелся негласный сговор между двумя враждующими армиями, и французы, сжигавшие все села и деревни, не тронули наполеоновской ставки, которую потом занял Александр)… так вот, Леон жил в комнате, только что оставленной прежним постояльцем: там на дверях собственноручно написал мелом свое имя его кузен Казимир де Мортемар, тот самый, чьи пушки нынче ночью завязли в грязи неподалеку от Сен-Дени… Ах, мы еще недостаточно задумывались над тем, что же, в сущности, так разделило французскую аристократию, почему родные и двоюродные братья очутились в двух враждебных лагерях! Сколько вам было лет, когда вас произвели в генералы? Рошешуару было двадцать шесть…
При этих словах Эмманюэль Ришелье сердито поморщился: в пылу разговора он совсем забыл о ссадинах на ногах и ягодицах и, неосторожно повернувшись на диване, почувствовал резкую боль. Мармон, никак не ожидавший такого половодья слов, а главное — того, что мысли герцога, чем больше он их развивал, тем больше походили на его собственные раздумья, машинально зажал между большим и указательным пальцами свою нижнюю губу, будто собирался оторвать ее, и сказал:
— Видите ли, герцог… словом, я сам часто после вашего возвращения думал вот о чем: почему, в конце концов, по каким таким причинам — сегодня-то я могу задать вам этот вопрос, — почему вы не пожелали принять участие в деле примирения французов, чем как раз и занялись принцы по возвращении во Францию?..