Избранное
Шрифт:
Его разбудил грохот упавшей банки: вернувшийся с заседания Жеглов тоже искал спичек на столе.
— Спичек не ищи, нету, — приподнявшись на локте, сказал Увадьев. — Неделю, черти, обещают электричество провести…
Жеглов звучно зевнул:
— Большая драка была. Ну, ты остаёшься… сам влип, сам и выпутывайся. Завтра сооруди нам дрезину, пора ехать.
В переломную эту ночь спали особенно крепко. Никто не видел снов, никто не просыпался среди ночи, хотя до самого рассвета мчались лаистые ветры над рекой. Это север облаивал осень, вступавшую в обладание Сотью.
Дрезина отходила в три, а за час до полдня, в обход установившихся правил, часть комиссии во главе с Увадьевым отправилась в Макариху на летучий митинг. В частности Гуляеву, новому заместителю Потёмкина по губисполкому, хотелось посмотреть соотношение сил на Соти. Надоумило его то обстоятельство, что накануне, почти одновременно с акишинской тетрадкой, в комиссию было доставлено такое же заявление от сотинских мужиков; подписей набрали близ сотни. Незначительность советского ядра, заставлявшая предполагать равнодушие или враждебность остальной массы, не пугала Гуляева; каждый новый успех Сотьстроя должен был неминуемо вербовать ему всё новых сторонников.
С утра рябились лужи, ленивые капли непогоды уже не испарялись. Митинг перенесли в клуб, и так как представлялось невыгодным сразу поднимать обсуждение спорных и насущных вопросов, Гуляев начал с обзора международного положения. Его слушали с зорким вниманием, точно все сообщаемые им напамять цифры имели прямое отношение к мужицкому, на Соти, житию. Сидя во втором ряду с Мокроносовым, Увадьев вспоминал обстоятельства их первого знакомства и шепотком расспрашивал о всяких деревенских делах.
— …а этот, Милованов, что с ним?.. обошлось?
— Живёт. Всё очень хорошо. Коня ковать поехал.
Гуляев говорил о хлебе, и беседа прервалась сама собою. Минут через десять, приметив улыбку Мокроносова на какую-то часть гуляевской речи, Увадьев спросил:
— А завклуб как?.. Ты за ним присматривай.
— Действует. Заходил даве, больной лежит. Лютый мужик, еле сдерживаем… Мы его до дел порешили не допускать. Всё о войне скучает. Лучше, говорит, поры не было: ветер кругом, и сам, говорит, как ветер…
И ещё протекло не меньше получаса, прежде чем они заговорили опять:
— Женишься, сказывают?
— Пора… с Пронькой роднимся.
— Ну, а как вообще?
— Работа больно мелкостна… трудней не было.
Только и было их разговора за целых два часа доклада.
Потом пошли записки, и Гуляев торжествовал; пристальное любопытство к вещам, стоявшим вне круга мужицких интересов, сигнализировало ему о существенном, хотя и неясном повороте в настроеньях. Сам он обладал страшным даром бесхитростной искренности, и оттого его провожали дружбой; он уехал в твёрдом убеждении, что мирное завоевание Соти, начатое Потёмкиным, завершится успешно. Пользуясь тем, что собрание не расходилось, Мокроносов, сбирался лишний раз распространиться о выгодах коллективной обработки земли, и тогда-то новое событие переполошило сотинцев. Как ни докапывался впоследствии, кто принёс дурную весть, так и не дознался правды Мокроносов… Лука подслушал о том от селивакинской молодки, а та яростно ссылалась на Савиху; бабища же указала на пятилетнего Гаврюшку Лышева, который якобы заплакал, увидев Луку, начальное звено этого неразрешимого кольца. Председатель принялся за мальца, но дитя лишь ревело на допросе, и по голому животу его катились горчайшие слёзы. Как бы то ни было, кто-то третий, придя со стороны, сильным ударом нарушил непрочное сотинское перемирие. Тут бы и изучать Гуляеву сокровенные настроения сотинцев; никто не хотел войны, — всем ещё памятна была давняя ночь, когда пал на простреленное колено непобедимый Березятов.
Весть о смерти передового на Соти советского человека охолодила сердце. Собрание мгновенно обратилось в толпу, которая, ломая и опрокидывая скамьи, ринулась вслед за Мокроносовым. Надо было удостовериться, что не Пронька убит; надо было уловить злодея и тем самым доказать, кому-то, что только злая единоличная воля сразила Милованова. Часть отделилась от бегущих и, своротив у околицы, побежала за Васильем: в памяти у всех возгорелась с новой силой его сдержанная угроза на лугу. Тесной кучей, слепо тыкаясь друг в друга, толпа неслась по пнистой луговине, и опять не различить было в суматохе, кто именно вёл её к месту убийства.
— Ведь он с конём поехал… — на бегу визгнул кто-то про Милованова, но не останавливался, чтобы не затоптали.
— …значит, и коня.
— Застрелен аль так?
— В х'oлову, в х'oлову!
По дороге к толпе приставала вся остальная Макариха: случись пожар — некому было бы и в набат ударить. Сбоку, тяжко громыхая, неслись дворовые псы. Там дощатая лава вела через ручей; мостик прогнулся, и сваи стали клониться на сторону, едва взбежала на доски грузная людская многоножка. Некоторые, торопясь обогнать, пошли в брод, и бабы задирали подолы, а мужики обжимали ладонями голенища. Ручей взмутился, красная глинистая кровь потекла в нём. Задние, ведомые собаками, так же как и чутьём, свернули в ольховник; отчаянно замахали жёлтые верхушки ломаемых кустов. Вдруг растерянный толчок прокатился по всему людскому потоку, и задние поняли, что впереди уже наткнулись на убитого Проньку.
Тотчас над головами и зарослью взмыл скрипучий голос долгоногой Надежды Кузёмкиной:
— Вот он, вот он… смирненькой!
Каталептически вытянув руку, которую не сломать бы теперь и пятерым мужикам, она с каким-то застылым восторгом указывала в высокую траву, где голубела выгорелая, знакомая всей Соти пронькина рубаха. Толпа отступала; любопытство было напоено ужасом доотказа, а сердце уже свыклось с ледяными обручами страха. Мёртвое тело лежало лицом вниз, и вытянутая вперёд рука как бы тянулась к ржавой метёлке конского щавеля, которую так и не довелось сорвать; рубаха задралась, и вдоль пояса, влача добычу, полз некрупный, деловитый муравей. Тут же валялся и щупник, которым было совершено убийство, — железная клюшка, какими проверяют на лесозаготовках, не осталось ли дровины под снегом после свезённой поленницы. Судя по траве, никакой борьбы не было; удар метко и сильно был направлен в шею; след почернел и вздулся.
— Разойдись… а то всех привлеку! О чём хлопочете? — произнёс председатель, не сводя глаз с поверженного друга.
С серым, постаревшим лицом он решительно шагнул вперёд, но что-то хрустнуло под сапогом, и он, наклонясь, вырвал из травы раскрошенную спичечницу; в осколках перламутра, обвитых травинками, ещё тлела памятная всем блудливая радуга. Невидящими глазами он поискал в толпе.
— Побежали за ним… поди, уж вяжут! — несмело вздохнул Кузёмкин про инвалида и прибавил совсем тихо: — экой род погибает на Соти!..
Торжественно и с колен Егор приподнял за волосы голову друга и заглянул в лицо. Растерянный его взгляд обежал толпу; он разжал кулак и с невыразимой тупостью созерцал радужные осколки; сбивали его с толку противоречивые обстоятельства убийства, и сопоставить их воедино было ещё трудней, чем восстановить спичечницу инвалида.
— Кто сказал, что Пронька убит?.. — виновато спросил председатель, и тогда, осмелев, все стали подходить и всматриваться в мёртвого.
Теперь его узнавали даже с затылка. В траве лежал макарихинский завклуб, Виссарион Булавин; полуоткрытый рот его, казалось, вопил безгласно, но уже никого не оглушал этот крик. Стали вспоминать, что ещё месяц назад Пронька наголо выбрил голову, что уезжал он по другой дороге, что никогда не носил он городских ботинок. Не голубая рубаха ввела всех в заблужденье, а общее и неуверенное ожидание, что и Проньку когда-нибудь убьют; и прежде всех опасался этого сам Мокроносов. Ещё труднее было поверить, чтоб у инвалида имелись поводы умерщвлять неповинного завклуба. Но Василий самолично признался в этом на следующее утро, и не поверить ему теперь было бы преступлением по должности.
Ещё толпа не воротилась в деревню, а егоровы посланцы уже разыскали преступника на маслобойке. Спотыкаясь и чванясь от сознания исполняемого долга, они тащили Василья под руки как ушат; сам он шёл бы слишком долго, невтерпёж правосудию. Он не бился, а лишь покорно покачивался промеж рослых своих конвоиров да всё косился на рыжую свою собаку, бежавшую рядком: с некоторых пор она замещала ему изменивших друзей. Вся деревня с удивлением узнавала, как он испросил у них позволения привести себя в порядок; дрожавшими от долгой пьянки руками он расчесал пробор на голове и так жирно смазал его пахучей мазью, точно надеялся закрепить свою красу на долгие века тюремного сиденья; баночку с остатками он сунул в карман. Вместе с собакой заперли его в сарайчик, ходивший под ссыпным пунктом и повесили самый большой, какой нашёлся в Макарихе, замок.