Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Правую руку готов отдать на отсечение, чтобы, если понадобится, молчаливым достойным кивком при этом подтвердить перед народом правду о Золотом Джейране. Правду жизни своей…

Он тогда был юн, тощ и строен, как элиф [5] , и не было еще прозвища этого, ставшего вторым именем, — Одинокий Волк, Гурт. Просто Курбан, сын Рахима. И если звали еще каким словом, то игид. Значит, доблестный юноша, храбрец, настоящий джигит. Так окликал его командир отдельного кавалерийского эскадрона Чарыев, восхищавшийся удалью и неуязвимостью своего семнадцатилетнего бойца. Туркмены под красным знаменем сражались с туркменами, что подняли над голубыми чалмами знамя зеленое — ислама, прикрывавшее собой растрепанные перья российского самодержавного орла и высокие надменные фуражки англичан…

5

Первая буква арабского алфавита в виде прямой палочки.

Не пуля — тиф свалил Курбана.

Когда он, наголо обритый и в шелушившихся струпьях на слабом теле, вышел из керкинского тифозного барака, эскадрон гонял басмачей в далеком хивинском оазисе.

Русский врач, провонявший карболкой и чесноком, сказал ему:

— Ступай, герой, в свой аул, месяц иль два лежи, пей чал [6] , а то помрешь.

Врач отдал ему маузер, подаренный комэском Чарыевым, и написал справку-документ. Бумага с жирной лиловой печатью удостоверяла, что красноармеец товарищ Рахимов направляется по месту прежнего своего жительства для окончательного излечения сроком на двенадцать недель, он имеет право на котловое довольствие на пересыльных воинских пунктах узловых железнодорожных станций.

6

Кислое верблюжье молоко.

Но какие железнодорожные станции могли встретиться в пустыне, через которую лежал его путь?

В ауле у него оставалась дряхлая полусумасшедшая бабка, да и той, возможно, он не знал — давно не было в живых.

Выйдя за городскую черту, посидев в тени под стенами знаменитого керкинского медресе [7] , он решительно направился через пески к отчему порогу… Кто-то, по виду служка ишана [8] , соблазнившийся, видно, тем, что красноармеец заморенный, а на нем почти новые английские ботинки гранатового оттенка, хищно двинулся следом. Долго он тащился за его спиной, не приближаясь и не отставая, как шакал, плотоядно стерегущий раненое, обессиленное животное, и лишь когда Курбан показал маузер — тот неохотно повернул назад…

7

Высшая мусульманская школа.

8

Духовное лицо высокого ранга у мусульман.

От смерти на длинной пустынной дороге спас Курбана верблюд. Он носился средь барханов, ошалевший от ненужной ему свободы и ночного звериного воя, и сам помчался навстречу бредущему человеку. Был он такой же настрадавшийся, как Курбан, — в лишаях, с сухими лихорадочными глазами. Курбан дал ему больничный сухарь и затем неделю качался на его твердой высокой спине, видя в своем нездоровом забытьи всякие радужные картины.

То была, конечно, искрящаяся брызгами вода: в арыках с влажными откосами, в ведрах, из которых ее выплескивали мягкие осторожные губы строевых кавалерийских коней, в пиалах, где она зеленовато дымилась ароматным чаем, бьющая, наконец, тугими струями из простреленных цистерн и бурдюков, когда можно подставить под нее потное, свербящее от жгучей пыли лицо…

То были — тоже влажно поблескивающие — черные глаза Огульджан, ее черные, из-под весеннего дождя, косички, ее пугливые, как дождевые всплески, слова…

Он ехал сейчас в аул затем еще, чтобы освободить Огульджан от ее хозяина Адамбая Орунова. Освободить и жениться на ней по новому советскому обряду — с записью в советской книге.

Не сделает он этого — Адамбай продаст Огульджан (если уже не продал) богатому мужчине, потому что срок ее давно подоспел: два года назад, когда Курбан покинул аул, ей было не меньше четырнадцати.

Огульджан — сирота, Адамбай малюткой привез ее издалека, и она не эрсаринка — из другого племени, то ли иомудка, а может, гокленка даже, потому что когда-то Адамбай Орунов служил в нукерах у бека Карры-Кала. Огульджан выросла на дворе курганчи Адамбая, как вырастают отнятые от матери щенки: тихо скуля от голода, холода и в боязни хозяйских пинков. Нет: она выросла как красная роза посреди липкого и смрадного ила, и болото оказалось бессильным помешать расцвету ее красоты.

Так он, Курбан, думал, часто тайком с высокого фисташкового дерева наблюдавший за печальной жизнью сироты в рабстве у Адамбая.

Говорили, что, уезжая, Адамбай приковывает подросшую девочку длинной тонкой цепью к ткацкому станку — чтоб плела ковровые узоры, чтоб сама не убежала и никто не похитил бы.

Курбан как-то подстерег ее у трещины, разломившей дворовую глиняную стену, громким шепотом сказал:

— Не бойся меня, Огульджан… послушай…

— Ты кто? — изумленно спросила она.

— Я Курбан.

— Парень с дерева?

— Да.

— Хозяин меня убьет, если заметит, что я с тобой…

— Послушай, Огульджан, я хочу помочь тебе…

— Как?

— Не знаю, — признался он.

— У тебя нет денег, чтобы выкупить меня.

— Я заработаю.

— Сидя на дереве?

Она горько — по-взрослому — засмеялась…

И вот, иссушенный тифом, тащился он на приблудном верблюде спасти ее, тонкую девочку с неверящим — исподлобья — взглядом темных, как ночь, очей.

В эскадроне, оттиравший после боев узкий клинок сухим песком, он, задумавшись, не раз отраженно видел на безжалостном заточенном лезвии эти из непонятной ночи глаза. И во время стычек, привстав на стременах, выбросив руку с клинком вперед и вверх, он мчался навстречу врагу, мстительно видя в каждом Адамбая Орунова… И-э-э-э… вва-а-а-а!

Что там, в ауле, теперь?

И в какой-то час приплюснутые домишки и юрты аула выплыли из тусклой песчаной бесконечности как призрачный сонный остров. Глухое ватное небо, не всеобщее, а как бы только свое, аульное, укрывало здешнюю жизнь.

На въезде — кривые, торчком из песка, кости, до белизны обкатанные ветрами, и окаменелые горки нечистот. С тупыми мордами псы, полосатые от выпирающих ребер, не гавкнули, не побежали следом. Хоть бы какой-нибудь человечишка на безмолвной улице… пусто! Где-то яростно сражались, где-то устало и бессонно боролись с тифом и дизентерией, где-то упрямо, суматошно — в перестуке тысяч лопат и скрежете металла — уже строили социализм, а тут, понял Курбан, пустыня, окончательно засыпав слабые тропы тяжелым песком, продолжала таить в глубине своей горькие семена человеческой скорби. Красноармейский конный отряд Чарыева, уведший отсюда его, Курбана, был, скорее всего, первым и пока единственным вестником грядущих перемен.

Пустыня — это века, и что для нее три-четыре смутных года, два-три десятка мимолетных человеческих жизней: на песке возродились — в песок уйдут.

Но оказалось — не покинула еще мира бабка Курбана, живой лежала на куче тряпья, и ее сморщенное, обросшее зеленым пухом лицо при виде внука не выразило никакого удивления. Однако выбравшись из дырявой юрты и увидев верблюда, она преобразилась: с громкими хриплыми воплями принялась исступленно целовать золотушные верблюжьи лодыжки, его вислую губу… У ее юрты верблюд, у нее есть теперь верблюд!

Верблюд плюнул в лицо старухи, и она, счастливая, умылась этим плевком; погрозила Курбану изогнутым, как звериный коготь, пальцем: не отдам… уйди!

Он вытащил из кармана и протянул ей последний сухарь; не оборачиваясь, сердясь, что плачет, на нетвердых ногах, со звенящей головой пошел к курганче Адамбая Орунова.

Но Адамбай пребывал не в комнатах: с нездешним гостем сидел на коврах в своей праздничной — из белой кошмы — юрте, тоже кое-где пробитой острыми камнями времени и все же хранившей надменный блеск былых богатых дней. Некогда тугое лицо Адамбая обвисло, а узкие коричневые глаза по-прежнему впивались сверляще и с острым кинжальным взблеском, будто у зверя перед прыжком на жертву.

Поделиться с друзьями: