Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В полдень, не по расписанию, пришлепал к дебаркадеру древний пассажирский пароходик «Прогресс». Со времен царя Гороха безотказно таскается он по реке, и хоть подновили ему машины — работают они натужно, неритмично, будто сердце человека, страдающего одышкой. Пора старикану на переплавку в мартен.

Глеб поймал конец, брошенный матросом с «Прогресса», закрепил его на кнехте. Слетела с головы фуражка, и он, подняв, стал снимать с нее соринки, а мимо проходили пассажиры — женщины с корзинами и мешками, солдат в расстегнутой гимнастерке, дедок с удочками… Словно задорные копытца, весело простучали по дощатому трапу высокие каблучки. Глеб определил: «Студентка, на каникулы…» Нет, не то чтобы подивился он тонкой, редкой для хлебных деревенских мест талии, взбитой, но короткой прическе «под мальчика», — просто на секунду потяжелело у него в груди: какой же парень у такой красивой должен быть?

А каблучки-копытца застучали к нему; Глеб выпрямился, уже открыто посмотрел на девушку, и — резко качнуло палубу под его ногами, а может, и не качнуло — сместилось всё, стало на миг расплывчатым, как отражение на воде… Только ее лицо. Из множества других лиц, даже через тыщу лет для него, — оно одно такое, незабытое, близкое, знакомое и по этим двум родинкам на щеке…

— Ой, Хлебушек? Ты? Господи! Ой!

— Люда?!

Она ткнулась ему лицом в грудь, отстранилась, смотрит… Хлебушек… Еще там, в Калуге, звала его так — горько и ласково: Хлебушек… Глебушек-Хлебушек… И есть в этом неправдоподобное и сумасшедшее: чтобы однажды, потерявшись навсегда, вновь найти друг друга. Да где! — на дебаркадере, затерянном в великом пространстве России.

Глухо падает на доски ее мягкий чемоданчик, а сама Люда закрывает глаза ладонями — плачет, что ли; и опустошенный Глеб с каким-то испугом видит эти пальцы, закрывшие глаза, — тонкие, с розовым маникюром, а помнит он совсем другие — заветренные, с обкусанными ногтями, перепачканные землей, сажей.

Любопытные — там и тут — взглядами щупают, на каждой физиономии — глупое и жадное желание хоть что-нибудь для себя ухватить: ну и история, дескать, у Глеба приключилась, не слыхали — расскажу… Она, значит, на шею сразу, а он — видали бы! — шарах в кусты…

— Пойдем, Люда.

Берет ее чемоданчик, и она соглашается: «Идем», не спрашивая куда.

— Это твоя комната? Живешь тут? По фуражке ты как моряк. Ты кто? — И опять Люда вскидывает ладони, туго сжимает ими виски, смотрит на него и неверяще качает головой, смеется — смех счастливый, долгий, сквозь него она говорит: — Ты не кто, а ты Глеб, Хлебушек, а я поверить не могу, а ты веришь?..

Все же они понемногу привыкают к своей нежданно-необычной встрече, приходит потребность попристальнее вглядеться друг в друга, что-то узнать, что-то объяснить, — но первое же признание Люды приводит Глеба в состояние, близкое к столбняку:

— В командировке. Я ж сейчас, знаешь, журналистка… Не совсем еще, без пяти минут, — учусь. Практика…

«Журналистка… Журналистка…»

— …В Москве так надоело, так надоело — асфальт плавится, пыль, суета. Я рада была хоть куда. И ты здесь! Вдруг! Хлебушек!

На вопрос, где бы снять на неделю «угол», Глеб робко предлагает ей остаться тут же, на дебаркадере: соседняя с его комнатка пустая, в ней как раз и останавливаются, если бывает такая нужда, приезжие. Люда соглашается: на дебаркадере, конечно, романтичнее, чем в обыкновенной избе.

Он переносит туда ее чемоданчик, показывает, где можно умыться, и выскакивает на палубу. Жара такая, что звенит кругом, и облака в перегретом небе как свернувшееся молоко. Душно, тесно: сбрасывает Глеб одежду и — в воду!

После, уже далеко, сидит он на берегу, опохмеленный ласковой речной прохладой, слушает полуденную позванивающую тишину, всматривается в струящееся марево по-над берегом, и его воспоминания о давнем времени, как это марево, зримое и ускользающее. Никак невозможно сегодняшнюю Люду соединить с той, что была вместе с ним в детдоме под Калугой.

Там Люда была худой, голенастой девочкой в застиранном форменном платьице, с тощими, как перья лука, косичками. Она то и дело болела, шмыгала носом и ничего не умела хорошо делать — ни на кухне, ни на подсобном огороде, ни в мастерских: от слабости, наверно. Глеб, сам тогда слабосильный, забижаемый рослыми ребятами, жалел Люду; при скучном, жестоком детдомовском «законе» было для них тайной радостью и подвигом хранить от насмешек и преследований свою нарождающуюся дружбу. Он носил ей зеленые невызревшие яблоки; за яблоками с приятелями лазил в совхозный сад, и однажды сторож Ферапонт, презираемый всеми и злой на всех из-за гибели двух своих сыновей — полицаев на Кубани, — вот этот Ферапонт саданул по ним из двустволки. Владику Мрыну крупной дробью перебило ногу, у Глеба по сию пору две круглые горошины прощупываются в мякоти.

А потом мальчики и девочки из старших групп — не без ссор и драк, правда, — разбились на «пары», и эти «пары» тягучими зимними вечерами целовались где-нибудь в потаенном, укрытом от чужих взглядов месте. У Глеба и Люды таким местом стал захламленный чердак кухни. Они прогоняли старую крысу, которая жила под дымоходом, жались к теплым кирпичам, и Люда целовала то тихо, гладя его лицо замерзшими пальцами, то так больно и сильно, что Глеб задыхался и не чаял, как бы скорее уйти с чердака.

«Родимый мой, — по-бабьи жалостливо выговаривала Люда подслушанные, видимо, у кого-то слова. — Хлебушек, кровинка моя…»

Глебу от этого хотелось плакать, было жалко себя, Люду.

В такие минуты, когда они с Людой согревались одним теплом — от закопченного печного дымохода, когда Люда говорила: «Родимый мой…» — Глебу виделся серый, грязный косогор, и дождь того памятного дня, нудный и осторожный, оживал в его сжавшемся сердце… Женщины в рваных телогрейках и опорках тянут за собой по косогору плуг, а за ручки плуга держится сбиваемый ветром дед Софрон. Вдруг мать Глеба — она шла в упряжке первой — охнула и не сразу, вначале на колени, потом всем телом повалилась на разжиженную дождем землю. Ее остановившиеся глаза недоуменно и настойчиво смотрели в небо. Плакал дед Софрон, задрав голову к этому грязно-лохматому небу, и его сивая — может, столетняя — борода трепыхалась на мутном ветру…

Они топчутся вкруг стола и мешают один другому.

— Куда? Ржавая она!

— Я ее отмою, — нерешительно успокаивает Потапыч. — Селедка — рупь сорок пять кило, а ты сомневаешься… Сами съедим, ежли что. Курятину подогрею. Банка болгарской фасоли есть…

В дверь заглядывает женщина — из деревни прибежала, просит:

— Сергей Потапыч, миленький, не откажи. Буханочку хлеба. Пастух вечерять пришел — нету хлеба…

— Ух, наглые, покою от вас нет, — ворчит Потапыч, дает ключи от буфета Глебу. — Отпусти ей.

Сложив руки на пухлом животе, он в который раз примеривается взглядом к столу. Бормочет: «Ей пища городская, тонкая, поди, привычна… Шпроты поставить?» Половицы вздыхают под его грузными шагами.

Однако, несмотря на их опасения, ужин удался. Люда пришла в простеньком, домашнем халатике, она удивилась большому разнообразию выставленной на стол еды, на что польщенный Потапыч ответил: «Как же, ассортимент!..»

— Не говорите, Людмила… извиняюсь, папашиного имени не знаю…

— Просто Людой зовите, Сергей Потапыч.

Поделиться с друзьями: