Избранное
Шрифт:
— При службе, известно, Спартак состоял, — по-своему понял Глеба Свиридов. — Повредили его — и остров голый, река беззащитна.
— Пришлют другого голубя.
— И то.
— А я возьму, — сказал Глеб, в себе самом не удивляясь неожиданному решению. — Спартак сам меня звал! Я возьму остров.
Он стоял над ними, раздергивал жаркий ворот тенниски; они, подняв головы, снизу смотрели на него. Свиридов пытался что-то говорить, но Глебу было не до его слов. Он видел в этот момент город, видел так зримо, что даже у г а д а л слабую желтую травку, которая упрямо пробивается по краям асфальтированных тротуаров; угадал запомнившиеся ему автоматы газированной воды на площади Первого Космического Полета, трещины на гипсовом монументе в честь Первого Космонавта, еще угадал за неровным стеклом милицейского «стакана» сердитое лицо рябого сержанта-регулировщика; и поверилось ему, что в одном из подстриженных скверов высмотрит он на скамейке Татьянку и Люду, которые разговаривают и разговаривают, и они проводят его до больницы, где лежит Спартак. Там он и п р и м е т от Спартака остров.
— Оглох? — Свиридов тоже поднялся, стоял рядом и, обращая на себя внимание, даже ткнул Глеба кулаком в живот. — Что мы тебе с Гришкой, послушай… Федьку-то Коня забрали… Оглох, что ль? Федьку-то забрали, а трактор его стоит! Какой тебе остров — трактор вот! Принимай его.
— Мне в город надо, — одержимо ответил Глеб.
— Плевать, гуляй в городе день-два, обождем, — покровительственно, как бригадир, разрешил Свиридов, полагая, видимо, что своей последней фразой Глеб почти высказал согласие принять беспризорный трактор. — Кабину он, стервец, помял, а так — машина новая.
Тут с дебаркадера что-то крикнул Потапыч, и не им, может, крикнул, а вообще — в пространство; они взглянули туда, на него. Потапыч как-то так, вроде и не по-настоящему, неохотно переваливаясь через перила, падал за борт, — не по-настоящему, а на самом деле. Темным серебром взметнулись брызги; Глеб, Свиридов, Гришка бросились к реке, и Глеб (в одежде, конечно) первым достиг того места, где вода скрыла под собой Потапыча. Он нырнул, и сразу же в мутной зелени у дна наткнулся на него, на темный, без особых форм предмет, мягкий и недвижный, — рывком, ухватив за что-то, вытолкнул его вверх, и в какой-то момент показалось, что не выдержит, опять тело Потапыча уйдет на глубину — такое оно страшно тяжелое и неподатливое… Помогли подоспевшие Свиридов и Гришка, подняли на палубу, делали Потапычу искусственное дыхание, давили ему на грудь, дергали за руки, пригибали к животу его ноги, и хлынула из нутра Потапыча обильная вода, рвало его и корежило, и это означало: жив!
— Пусть просыхает, — сказал Свиридов, — и ты не мандражи. А ему б по роже, сивому хрычу, надавать. Кино устроил.
Он несильно и зло ткнул приходящего в сознание старика мокрым сапогом и пошел с дебаркадера, а за ним и Гришка двинулся, потому что уборка хлебов, трудиться им надо, а к дебаркадеру тянулся другой народ — мужики на леспромхозовскую баржу, женщины, нагруженные корзинами и бидонами, — эти на рынок; подкатил дальний хромой почтальон на мотороллере. Солнце дробилось в реке: если на небе оно было одно, то в воде отражалось несчетное количество раз; ласточки с шорохом носились в воздухе; в деревне кто-то визгливо приказывал (и было слышно за версту): «К моей корове, слышь, быка не подпускай!»; невнятно, трескуче гремел репродуктор (тоже в деревне): что-то про угрозу войны; блестел фальшивым золотом купол реставрированного собора, — и все это, как и мужики, собиравшиеся к работе, женщины, озабоченные предстоящей куплей-продажей, тот же почтальон, все подтверждало невозмутимость, последовательность и, пожалуй, обязательность здешней жизни.
А через сожженный зноем выгон, ловко отталкиваясь деревянными лопаточками, на своей тележке спешил к дебаркадеру Тимоша Моряк — с разговором к Глебу, со жгучими вопросами о смысле бытия.
1964—1965
МИМО И НАВСЕГДА
Инженер-мостостроитель Ижиков ехал с семьей из Средней Азии в Прибалтику, к месту своей новой работы. Когда перегретый поезд достиг срединной России, замелькали снаружи березы, стожки на спокойных лугах, серые крыши близких деревень, засеребрились мелкие, в высокой траве речки, он уже не отходил от окна. Курил, бессознательно улыбаясь; на стоянках выбегал из вагона, приносил жене и детям бумажные кульки с земляникой. На землянику, видно, в этот год был урожай, бабы и ребятишки поджидали с нею на каждой станции, и вскоре весь вагон пропах сладкой лесной ягодой, стал вроде бы прохладнее и чище от этого особенного запаха.
В душе Ижикова еще держались и жили видения Киргизии, ее высокое синее небо, снежные шапки на вершинах гор, островерхие тополя над мутными арыками, шум капризного горного потока, поверх которого вознесся ажурный мост, построенный им, Ижиковым, — все это еще присутствовало, но уже уходило, отодвигалось, тускнело в перестуке вагонных колес, в новых видениях, открывшихся взору. Ижиков волновался, невпопад отвечал жене, думал, что человеку в его короткий век все же дано многое — увидеть, перестрадать, испытать тихое счастье и сжигающую страсть, в чем-то убедиться и что-то не принять… Он думал бессвязно, но мысли были хорошие, об одном, в общем-то, — о счастье жить на белом свете.
Он понимал причину своего волненья, и, конечно, не только вид земляники в бидончиках и туесках, продаваемой на станциях в пакетиках из вырванных наспех тетрадочных и книжных страниц, — не только это встревожило его, заставило в себе самом ярко высветить кусочек прошлого… Сейчас будет тот разъезд, коричневая железнодорожная будка с колодцем перед ней, — сейчас будет, минут через десять — пятнадцать, ведь уже проехали Ряжск, а это рядом, совсем близко от Ряжска… Ижиков закурил по новой, высунулся из окна, жмурясь от теплого солнечного ветра, — поезд, изгибаясь, летел в зеленую даль.
Разъезд проскочили, не сбавив скорости; будка, на миг замерев перед Ижиковым, отбросилась назад, но жадным зрением он успел что-то выхватить для себя — и знакомый колодец, небритого человека в форменной фуражке, поднявшего флажок, развешанные на веревке простыни, кучу хвороста у крыльца, стайку белых кур… «Кто живет теперь здесь? — прикрыв глаза, подумал Ижиков. — Я мимо, а они живут здесь…»
Лет четырнадцать назад, тогда студент-практикант на строительстве третьеразрядного моста, он вышел к этой будке, перепутав проселочные дороги. Умыл потное лицо из колодезной бадейки, осмотрелся, думая спросить, как дойти до города, но никого не было видно, лишь миролюбиво виляла хвостом длинноухая собачонка да огнистый петух из-под лопухов пробормотал угрозы-предупреждения… Была открыта дверь сарая, Ижиков направился туда, заметив уже, что там кто-то есть, светлеется платьем.
На ворохе свежескошенной травы стояла на коленях молодая женщина в цветастом сарафане, выбирала из травы кустики земляники. Она подняла голову, открыто улыбнулась, как знакомому; сказала чуть нараспев, не поднимаясь:
— А ты с моста ведь! Ездила к мамане, видала там такого… усатенького!
Рассмеялась, а он смотрел на нее, скованный застенчивостью и тем, как она просто с ним обращается, какая красивая она, и хотел легко, под стать ей, что-нибудь ответить — и не мог. В полусумрачной глубине сарая в солнечных полосах, пробивающихся через щели, дрожала золотистая пыль; было здесь душновато, отдавало накаленной жестяной кровлей, пересохшими березовыми вениками.
— Хочешь ягодку? — опять засмеялась она, неспокойно и зазывно, помахала пучком земляничных стебельков.
Он приблизился к ней, тоже опустился на колени, стал шарить руками по траве, стараясь не смотреть на ее близкое обнаженное плечо и на то, как, наклоняясь, она показывает в вырезе сарафана свою высокую сильную грудь.
— Кушай, — шепотом сказала она, поднесла ладонь с ягодами к его рту, туго прижала ее к его губам, — он задохнулся, ощутив вкус земляники и горячее тепло; увидел требовательные глаза, обращенные к нему, — и все произошло мгновенно, просто, на едином вскрике, как, наверно, бывает в природе, у тех же вольных зверей, ослепленных желанием и не подвластных условностям… После она с закрытыми глазами подняла руку к его лицу, разжала сжатую ладонь, вымазанную раздавленной земляникой, и тут же бессильно уронила ее.
— Встань… тяжело… — подтолкнула локтем.
Он послушался; не знал, говорить ли что или молчать, — оцепенело стоял спиной к ней, в дверном проеме сарая, слыша ее дыхание, шелест поправляемой одежды, — и прыснула смехом она, сказав, что всюду набились травинки и от этого щекотно.
Вдруг заметил он, что краем железнодорожного полотна, по тропинке, уже близко, идет к будке человек — молоток с длинной рукояткой у него, зачехленные сигнальные флажки на поясе путейской тужурки с посверкивающими металлическими пуговицами, и, скорее всего, это обходчик.