Избранное
Шрифт:
— Ты русский?
— Русский.
— Я ненавижу русских.
Молчу.
— Почему молчишь? Я должен с тобой поговорить.
— Пожалуйста.
— Ты думаешь, русские победили немцев? Нет… Через пятнадцать лет мы снова возьмемся за оружие. Немецкий дух непобедим.
— Меня не интересует политика.
— Врешь… вы все врете.
Пожимаю плечами. Вилли переводит глаза на дверь, икает и снова недобро смотрит на меня.
— Штыхлер предложил назначить тебя санитаром. Я ненавижу чехов, но… Штыхлера я уважаю: он сильная личность. Кроме того, я тебя боксировал, когда у тебя был бред. Я виноват. И согласен — ты будешь санитаром. Ступай.
Поворачиваюсь к двери.
— Постой… Ты можешь петь?
— Нет.
— Значит, ты кретин. Прочь.
Ухожу, ощущая на своей спине напряженный пьяный взгляд.
Утром Петренко приносит мне мою французскую куртку, брюки и новые башмаки на деревянной подошве. Мы протираем мокрыми тряпками цементные полы в палате, в умывальной и в приемной врача. У старшины и писаря убирает Али-Баба. Потом Петренко и уборщик-грек выносят из барака на брезентовых носилках тела умерших. Вскоре начинается раздача кофе. Мы с греком обслуживаем одну половину палаты, Петренко и Али-Баба — другую. Петренко называет мне четыре номера — это те, кому я должен буду дать в обед двойную порцию.
Часа через два приводят новеньких. Их встречают врач и писарь. Штыхлер берет карточки больных и уходит в свою комна-
219
ту. Некоторое время спустя он вызывает к себе Петренко. Выйдя от него, Петро называет мне еще один номер.
Незаметно наступает полдень. Бачки с супом снова приносит Олег. Он долго трясет мне руку. Потом говорит:
— Ваш старшина приходил вчера к нашему писарю резаться в карты. Упоминал про нового русского санитара. Насколько я мог понять, ты ему не по вкусу, так что смотри за ним хорошенько.
Я благодарю за совет. Олег на прощанье сует мне в карман какой-то сверток.
Перед раздачей обеда знакомлюсь с больными, чьи номера мне приказано запомнить. Среди них оказывается мой сосед, немолодой красивый француз. Меня так и подмывает расспросить их, кто они и за что попали в концлагерь. Делать этого, к сожалению, нельзя, и я только предупреждаю товарищей, чтобы они побыстрее прятали под одеяло первые миски. Француз, улыбнувшись, произносит «мерси», итальянец — у него скорбные глаза — наклоняет в знак согласия голову, поляк-юноша быстро говорит «добже, добже», седой, суровый на вид немец отвечает мне по-русски «хорошо». Новенький, не то бельгиец, не то голландец, ничего сперва не понимает. Потом горячо благодарит по-немецки, называя меня братом.
На мое счастье, в начале раздачи супа Вилли вызывают к старшему врачу. Я успешно справляюсь со своим заданием.
Вымыв миски, мы с Петренко садимся обедать, и тут я вспоминаю про сверток в кармане.
— Что там? — интересуется Петро. При виде вареных картофелин он судорожно глотает слюну.— Отнес бы ты их тому французу,— не глядя на меня, говорит он.
Я немедленно отношу. Смотрю на красное зимнее солнце в окне и чувствую себя счастливым.
3
В полдень следующего дня Вилли усаживается на табурете посреди палаты. Уперев руки в колени широко расставленных ног, он наблюдает за приготовлениями к раздаче обеда. На меня старшина не смотрит, но я чувствую — за мной он будет особенно следить. Как-то мне удастся выполнить сегодня свою задачу?
Испанец снимает крышку с бачка. Петренко, я, Али-Баба и грек берем в обе руки по пустой миске. Вилли, сунув два пальца в рот, издает залихватский свист. Петро подставляет испанцу первую миску.
Я несу суп с превеликой осторожностью: мне известна цена
220
каждой его капли. Старшина командует: «Быстрей!» Ускоряю шаги и обратно к бачку возвращаюсь первым. Вилли раздражается: «Где очередность?» Я пропускаю вперед Петренко и снова тащу наполненные миски — на средний ярус, где лежат два пожилых поляка. Подав суп на третий ярус, сталкиваюсь в проходе с Вилли. Он отстраняет меня рукой и сдергивает с поляков одеяла. Протягиваю миску чеху, потом немцу — старшина стаскивает одеяло с чеха. Через некоторое время он хватается за одеяло югослава, занимающего нижний ярус, и заглядывает под его койку. Я улавливаю известную систему в действиях старшины: он бросается по моим следам, когда наступает очередь получать славянам. Очень хорошо… Передо мной красивый француз. Сую ему — будь что будет — сразу две миски. Теперь надо давать юноше-поляку… Протягиваю ему пока одну порцию, другую миску отдаю суровому немцу. Пропустив меня к бачку, Вилли немедленно срывает одеяло с юноши. Прекрасно. Я топчусь немного на месте, потом ускоренным шагом направляюсь в тот же проход — поляк и немец получают по второй порции. Итальянцу и бельгийцу, моим подшефным, даю сразу по две миски. Возле болгарина на верхнем ярусе специально задерживаюсь. Едва отхожу—Вилли вскарабкивается к болгарину.
Мне становится весело. Мы точно играем в кошки и мышки: я, забавляясь,— для меня опасность уже миновала, Вилли — в тихой ярости, это видно по его движениям. В руках у меня лишняя порция. Чтобы доказать старшине свою «честность», я торжественно отношу ее обратно.
Вилли режет меня взглядом.
— Почему лишняя?
— Не знаю, блокэльтестер, может быть, я опять поспешил…
Старшина, выхватив у меня миску, выливает суп в бачок.
— Ты человек-идиот,— мрачно сообщает он мне, швыряя пустую миску на пол.
Собрав с коек посуду и отнеся ее в вашраум, мы с Петренко уходим в свой угол. Он ест неторопливо, с серьезным видом и молча. Интересно бы расспросить его, кто он и откуда, но я боюсь обвинений в излишнем любопытстве и тоже молчу.
Покончив с едой, Петро вытирает тыльной стороной ладони губы и говорит:
— Старшина тебя невзлюбил. Не знаю, как ты удержишься.
— Что же я должен делать?
— Он, видишь ли, уважает безропотных, а ты отвечаешь… Хитрости в тебе, что ли, не хватает?
221
Я высказываю предположение, что Вилли мстит мне за свой провал в стычке с врачом.
— Возможно, но факт фактом, работать тебе он долго не даст.
Пророчества Петренко меня расстраивают. Я говорю, что готов превратиться в бессловесное существо, лишь бы продолжать начатое дело. Петро хмуро качает головой.
Вечером Вилли вновь выступает с концертной программой. Поставив к дверям испанца, он собирает на верхнем ярусе группу немцев и вместе с ними поет старинную тирольскую песню. Песня очень красивая, и слова в ней хорошие. Я вслушиваюсь в прозрачный голос старшины, гляжу на его одушевившееся лицо и не могу уразуметь, как в одном человеке уживаются любовь к красивому и самое жестокое самодурство.
— Художественный свист. Соло,— объявляет Вилли, распустив хор.
Он исполняет несколько вальсов, раскачиваясь на каблуках из стороны в сторону и вытянув в трубку толстые губы, потом кидается избивать спящих. Поднявшись снова на табурет, он кричит:
— Эксцентрический танец. Смотреть всем. Али-Баба — гоп!
Али-Баба сбрасывает с себя куртку, штаны, на голову напяливает бумажный колпак и начинает извиваться в непристойных движениях. Вилли хохочет. Мне приходит в голову, что старика только потому и держат в уборщиках, что он не отказывается быть шутом.
Покончив с танцами, старшина приносит из своей комнаты две пары боксерских перчаток. Одну бросает Али-Бабе, другую надевает сам.
— Спортивное отделение,— возвещает он.
Старик то и дело падает, задирает ноги, гримасничает, прыгает петушком. Мне его жалко. Видно, что он уже выбился из сил. А Вилли все более входит в азарт. Вероятно, он был неплохим боксером. После одного из прямых режущих ударов Али-Баба валится со стоном и больше не встает. Вилли считает до девяти. Старик лежит.