Избранное
Шрифт:
5
Здесь привольно воронам и совам, Тяжело от стянутых ярем, Пахнет душным Воздухом, грозовым — Недовольна армия царем. Скоро загреметь огромной вьюге, Да на полстолетия подряд, — Это в Тайном обществе на юге О цареубийстве говорят. Заговор, переворот И эта Молния, летящая с высот. Ну кого же, Если не поэта, Обожжет, подхватит, понесет? Где равнинное раздолье волку, Где темны просторы и глухи, — Переписывают втихомолку Запрещенные его стихи. И они по спискам и по слухам, От негодования дрожа, Были песнью, Совестью И духом Славного навеки мятежа. Это он, Пораненный судьбою, Рану собственной рукой зажал. Никогда не дорожил собою, Воспевая мстительный кинжал. Это он О родине зеленой Находил любовные слова — Львенок молодой, неугомонный, Как начало пламенного льва, Злом сопровождаемый И сплетней — И дела и думы велики, — Неустанный, Двадцатидвухлетний, Пьет вино И любит балыки. Пасынок романовской России. Дни уходят ровною грядой. Он рисует на стихах босые Ноги молдаванки молодой. Милый Инзов, Умудренный старец, Ходит за поэтом по пятам, Говорит, в нотацию ударясь, Сообразно старческим летам. Но стихи, как раньше, наготове, Подожжен — Гори и догорай, — И лавина африканской крови И кипит, И плещет через край. Сотню лет не выбросить со счета. В Ленинграде, В Харькове, В Перми Мы теперь склоняемся — Почета Нашего волнение прими. Мы живем, Моя страна — громадна, Светлая и верная навек. Вам бы через век родиться надо, Золотой, Любимый человек. Вы ходили чащею и пашней, Ветер выл, пронзителен и лжив… Пасынок на родине тогдашней, Вы упали, срока не дожив. Подлыми увенчаны делами Люди, прославляющие месть, Вбили пули в дула шомполами, И на вашу долю пуля есть. Чем отвечу? Отомщу которым, Ненависти страшной не тая? Неужели только разговором Ненависть останется моя? За окном светло над Ленинградом, Я сижу за письменным столом. Ваши книги-сочиненья рядом Мне напоминают о былом. День ударит об землю копытом, Смена на посту сторожевом. Думаю о вас, не об убитом, А всегда о светлом, О живом. Всё о жизни, Ничего о смерти, Всё о слове песен и огня… Легче мне от этого, Поверьте, И простите, дорогой, меня. <1936>
Пушкин в Кишиневе. — Впервые: «Звезда», 1937, № 1.
«Вы меня теперь не трогте…»
1935(?)
«Вы меня теперь не трогте…» — Впервые опубликовано в книге: Г. Цурикова. Борис Корнилов. Л., 1963.
«Все уйдет…»
1935?
«Все уйдет…» — Впервые: «Литературная Россия», 1964, № 48.
Поэмы
Тезисы романа
I
Искатель правды, наклонись над этой правдоподобной навсегда строкой, быть может, неуверенно пропетой, восторженной и молодой такой. Ты будь как дома. Закури и пояс ты распусти — мы будем толковать. Немудрую ты прочитаешь повесть, подумаешь и ляжешь на кровать. И не последней будет встреча эта — ведь разговор наш краток, но хорош. Ты здесь не сыщешь стройного сюжета, любовных ситуаций не найдешь. Конечно, это недостатки. Всё же я говорю про наше бытие, и как-никак на это непохоже, что невозможно прочитать ее. Настанет день — дождями и туманом он закрывает вышнюю красу, — я выйду с преогромнейшим романом — тебе его, читатель, принесу. Его оценят в кулуарах разно — тут промолчат, пофыркает старье. Я напишу в нем, до чего прекрасно большое поколение мое, и, фабульное действие построив, я сквозь тоску и черную беду в литературу поведу героев, в поэзию героев поведу. Я кой-кому скажу: «Папаша, врете, что мы вообще… Вот Федор, вот Иван…» И издадут в роскошном переплете мой стихотворный в семь листов роман. Ах, переплет! Тончайшей вязью вышит, вовсю сияет, золотом звеня. Чумандрин предисловие напишет, а в предисловье поощрит меня. И музы запоют, подобны гейшам, передо мною руки завия: хвала, хвала… Но это всё в дальнейшем, когда немного поумнею я. Мечтание лишь про себя похвально, прости, прости поэту болтовню, она, понятно, профессиональна… А все-таки роман я сочиню. Сейчас немного похваляться рано, прости меня, читатель, — потому я только схему, тезисы романа вниманью предлагаю твоему. II
Как мне диктует романистов школа, начнем с того… Короче говоря, начнем роман с рожденья комсомола — с семнадцатого года, с октября. Вот было дело. Господи помилуй! — гудела пуля серая осой, и Керенский (любимец… душка… милый…) скорее покатился колбасой. Тогда на фронте, прекращая бойню братанием и злобой на корню, встал фронтовик и заложил обойму, злопамятную поднял пятерню. Готовый на погибельную муку, прошедший через бурю и огонь, он протянул ошпаренную руку, и, как обойма, звякнула ладонь. Тогда орлом сидевшая империя последние свои теряла перья, и — злы, неповторимы, велики — путиловские встали подмастерья, кронштадские восстали моряки. Как бомбовозы, песни пролетали, легла на землю осень животом… (Все это — предисловие, детали и подступы к роману. А потом…) Уже тогда, метаясь разъяренно у заводской ободранной стены, ребята с Петергофского района и с Выборгской ребята стороны пошли вперед, что не было нимало смешною в революцию игрой, хоть многого еще не понимала и зарывалась молодость порой. Ей все бы громыхала канонада, она житье меняла на часы, и Ленин останавливал где надо и улыбался в рыжие усы. (Не данным свыше, не защитой сирым, не сладким велеречьем, а в связи с любовью нашей, с ненавистью, с миром Ты Ленина, поэт, изобрази. Пускай от горести напухли веки, писатель, помни — хоть сие старо: ты пишешь о великом человеке — ты в кровь свою обмакивай перо.) Он знал тогда — товарищи, поверьте, — что эти заводские пацаны не ради легкой от шрапнели смерти, а ради новой жизни рождены. Мы положенье поняли такое, когда, сползая склонами зимы, мы выиграли битвы у Джанкоя… и у Самары победили мы. Из боя в битву сызнова и снова ходили за единое одно — Антонова мы били у Тамбова, из Украины вымели Махно. Они запомнят — эти интервенты навеки незапамятных веков — тяжелых наших пулеметов ленты и ленточки балтийских моряков. Когда блокадой зажимала в кольца республику озлобленная рать, мы полагали — есть у комсомольца умение и жить и умирать. Все в обороте — и любовь и злоба, Война. Империя идет ко дну… (Когда я сяду за роман, особо я опишу гражданскую войну. Воспоминаньям дань большую отдав, распределю материалы так: на описанье битв и переходов, глубоких рейдов, лобовых атак — две-три главы, чтоб вышло пошикарней, потом я в песню приведу свою сотрудников политотделов армий, что пали за республику в бою, — Якушкина, Кручинина Семена, Ненилова — мне все они близки, — и преклоню багровые знамена своей любви, печали и тоски.) Несла войны развернутая лава, уверенностью била от Москвы — была Россия некогда двуглава, а в сущности, совсем без головы. Огромные орлы стоят косые, геральдика — нельзя же без орлов! За то, что ты без головы, Россия, мы положили множество голов. Но пулей срезан адмиральский ворон, пообломали желтые клыки, когда, патроны заложив затвором, шагнули в битву наши старики. Не износили английских мундиров, не истрепали английских подошв. Врагу заранее могилы вырыв, за стариками вышла молодежь. Офицерье отброшено, как ветошь, последние, победные бои… Советская республика, а это ж вам не Россия, милые мои… III
(Итак, в боях у Перекопа, Томска, на станциях Самара, Луга, Дно в романе нашем первое знакомство с героями у нас заведено. Они различны. Этот — забияка, а этот — лирик… Этого порой приходится расценивать двояко: не то счастливый, а не то герой. И я, писатель, выступив на сцену, большую ношу взявший по плечу, переживаний, настроений смену в героях подмечаю, хлопочу, рифмую, делу преданный без лести, стараюсь, умничаю за двоих, своих героев сталкиваю вместе, потом опять разъединяю их — как говорили раньше, тяжело иметь талант, бумагу и стило. Но это все в дальнейшем, слава богу, я не хочу сейчас смущать умы — сижу себе, кропаю понемногу, героев просто называю «мы».) IV
Когда назад мы обернулись разом, отчаянны, настойчивы и злы, мы увидали… Не окинуть глазом развалин, пепла, щебня и золы. Разбитые, разломанные тракты — над ними только месяц молодой, — молчали фабрики, зияли шахты, подземною наполнены водой. И ржавчина сидела на стропилах, и крыши на сторону все снесло, и высыпало снеговых опилок на улицу несметное число. По грязи гибель подползала ближе — ты чувствовал, ехидную, ее, — в картофельной, слезоточивой жиже голодное копалось воронье. Мы лопали сосновые иголки, под листьями искали желудей — и люди все голодные, как волки, а волки все голоднее людей. Тут не спасет Россию слово божье — качало нас от этих новостей, что высохло от голода Поволжье до желтых, до изношенных костей, что только хлеба, хлеба… Только хлеба. Огромная разрушена страна, над нею хлюпает и плачет небо, ползучая, слепая пелена… (Сему определение: разруха, но у героев повести поэт присутствие свидетельствует духа, и злобу, и настойчивость побед. Стоит страна трухлявою избою и шлепает промозглою губой — выходят победители из боя и снова в бой.) И разошлись мы по дорогам разным в развалины и пакостную слизь, и вот, мечтам не предаваясь праздным, мы сызнова за дело принялись. Отцы — литейщики и хлеборобы, шахтеры, кочегары, слесаря — взялись за прежнее не ради пробы, от нечего поделать и зазря. Страна влекла свое существованье, бревенчатая, грязная, в пыли — у ней на бога было упованье, который возыграет на земли. Она ждала, она теряла силы, нелепа, неразумна и проста, но не было и признака в России вторичного пришествия Христа. Он дурака валяет, боже правый, — и вера в господа уже смешна. А мы пришли — и не узнать корявой, так изменилась старая страна. V
Пятнадцать лет и снегом и водою упали, неразрывные, на нас — пятнадцать лет работой молодою упорствовал непобедимый класс. Скрипели заскорузлые ладоши, и ветер бушевал — норд-ост и вест, — и отвела в работе молодежи история одно из первых мест. Дожди кипели, и пурга играла, но мы работой грелись, как могли, и в результате не узнать Урала, ни гор, и ни воды, и ни земли. Здесь ранее, отчаянно и пьяно висевшая на ниточке, слаба, свистела Пугачева Емельяна и гасла обреченная судьба. Не просто так охочие до драки, смятением и яростью горя, рубились оренбургские казаки за своего мужицкого царя. — Пожалуйте казацкой саблей бриться, садитесь на тяжелое копье… — И падали фортеции царицы, бревенчатые крепости ее. Приподнимались мужики на пашнях, сжимая топорище топора, и много песен про Емелю страшных запомнила Магнитная гора. Она стоит — по Пугачеву тризна, республики тяжелая стена, — свидетельствуя мощь социализма, до неба нами поднята она. Добытчики руды, взрывая, роя, с благоговеньем слушают ее — от Пугачева до Магнитостроя прекрасно поколение мое. VI
Мы вспоминаем гульбища и гульбы, когда, садясь на утлые дубы, прекраснодушные Тарасы Бульбы растили оселедцы и чубы. Горилку пили, в бубны тарахтели, широкоплечи, в меру высоки, и спали на земле, как на постели, посапывая носом, бурсаки. Ходили тучей, беспокоя ляха скрипением несмазанных телег, и нехристи, приявшие Аллаха, порубанные, падали навек. Она носилась, на коней сидая, по бездорожьям, грозная беда, — рассказывай об этом нам, седая Днепра непостоянная вода. Мы не даем тебе дурного ходу, работай нам, и зла и глубока, мы перегородили эту воду бетоном и железом на века. Опять сгибая на работе спину, за голубой днепровский водоем, за новую, за нашу Украину мы молодость большую отдаем. VII
(Растет роман. Полны любви и славы, быть может, неумелы и просты, в чередованье поспешают главы, с помарками ложатся на листы. И скоро утро. Но, с главой управясь, я все еще заглядываю в тьму — меня ненужная снедает зависть к потомку будущему моему. Во всех моих сомненьях и вопросах он разберется здорово, друзья, и разведет турусы на колесах талантливей, чем предок, то есть я. Он сочинит разумно и толково — на отдалении ему видней, — накрутит так чего-нибудь такого о славе наших небывалых дней, что я заранее и злюсь, и вяну, и на подмогу все и вся зову, чтоб только в эти тезисы к роману включить еще, еще одну главу.) VIII
Я рос в губернии Нижегородской, ходил дорогой пыльной и кривой, прекрасной осеняемый березкой и окруженный дикою травой. Кругом — Россия. Нищая Россия, ты житницей была совсем плохой. Я вспоминаю домики косые, покрытые соломенной трухой, твой безразличный и унылый профиль, твою тревогу повседневных дел и мелкий, нерассыпчатый картофель как лучшего желания предел. Молчали дети — лишняя обуза, — а ты скрипела челюстью со зла, капустою заваленное пузо ты словно наказание несла. Смотри подслеповатыми глазами и слушай волка глуховатый лай. Твоими невеселыми слезами весь залился Некрасов Николай. Так и стоишь ты, опершись на посох, покуда, не сгорая со стыда, в крестьянских разбираются вопросах смешно и безуспешно господа. Про мужичка — про Сидора, Гаврилу — они поют, качая головой, а в это время бьет тебя по рылу урядник, толстомясый становой. Чего ты помышляешь, глядя на ночь? Загадочный зовет тебя поэт, и продает тебя Степан Иваныч — по волости известный мироед. Летят года, как проливни косые, я поднимаю голову свою, и я не узнаю своей России, знакомых деревень не узнаю. И далее воздух — изменился воздух, в лицо меня ударила жара, в машинно-тракторных огромных гнездах жужжат и копошатся трактора. И мы теперь на праздниках нарядных припоминаем прежние деньки, что был в России — мироед, урядник, да кабаки, да церковь, да пеньки. Поделиться с друзьями: