Избранное
Шрифт:
Из углов поползли какие-то неопределенные звуки. Слышалось позвякивание, легкий треск, осторожный шорох, будто кто-то боялся разбудить солдат; откуда-то доносился однообразный приглушенный топот. Надпоручик Гайнич с досадой понял, что это стучит кровь у него в висках. Звуки смешивались и повторялись, но самым отвратительным было лежать под колючими одеялами, от которых разило конским потом. Одиночество обступало Гайнича, он почти физически ощущал его и терялся, не находя в себе сил сказать: «Такое малодушие недостойно командира. Это все дурацкие разговоры Кляко, его никчемная болтовня, но я разделаюсь с этой канальей. Пошлю его на НП. Блестящая идея! Превосходно. Больше эта скотина не будет мне портить кровь». Мысль эта опьянила Гайнича. Он может распоряжаться людьми, как ему заблагорассудится, с завтрашнего дня он вправе посылать их на смерть. Гайнич распрямился, поднял руки над головой, сжал кулаки и всем телом потянулся так, что правую икру свело судорогой. «Вот, вот, поручик Кляко, вы потеряли все шансы выжить. Наблюдательный пункт — это верная смерть. Я мог бы послать туда этого новенького, что лежит рядом со мной, этого благовоспитанного поручика Кристека[4], он и в самом деле какой-то Христосик, но я пошлю туда вас». Гайничу очень нравилось говорить Кляко «вы», как предписывалось уставом, хотя практически это было довольно трудно. А почему, собственно? Полторы недели назад Гайничу присвоили звание надпоручика и официально назначили командиром второй батареи. Прежний командир, капитан Киш, месяц назад так неудачно упал с лошади, что сломал ногу в трех местах. Его отправили в тыл, в Словакию. «Черт возьми, это называется подвезло! Старый хрыч! Дома будет корчить из себя героя, а сам ни одного большевика и близко не видел. Вот если бы…»
Поручик Кляко стремительно сел и зажег сигарету.
— И какого лешего я ввязался в это подлое дело? — Он три раза подряд затянулся — в темноте трижды вспыхнула яркая огненная точка.
— Ты не спишь?
— Нет! Кто сейчас спит, скажи на милость? Знаешь, Гайнич, — Кляко подвинулся к своему командиру, — ты знаешь, я самый обыкновенный негодяй!
— Ну?
Гайнич больше не сердился на Кляко. Он решил его судьбу, и теперь ему было интересно, что может еще сказать этот человек.
— Знаешь, как бывает после окончания гимназии? Знаешь, конечно. Мечты, планы, перед тобой открыт весь мир, только действуй! Но для меня все пути оказались закрыты. Какой-то вонючий сарай, и в нем строительная контора. Я устроился туда, да и то с грехом пополам, писаришкой, дебет, кредит, фактуры, счет в банке и тому подобная дребедень. А по ночам, чтобы меня не выгнали взашей, еще зазубривать все это приходилось. А ты говоришь: интеллигент. Не обижайся на меня, но ты иногда несешь чушь несусветную, а я этого терпеть не могу. В том сарае я провел год. Потом призыв! Меня взяли в армию. Какой из меня солдат, думаю. Оттрублю свои два года, а там опять в контору пойду. Прошел первый год в армии, все было хорошо, все спокойно. И вдруг как-то осенью — я тогда уже получил звание унтер-офицера, — иду по улице, жизнью интересуюсь. Черт возьми, вот красотка! А вон та еще лучше, так бы и расцеловал ее. И вдруг слышу: «Пан унтер-офицер!» Знаешь как это бывает: идет офицер, встретит унтеришку, тот не отдаст честь, офицер и говорит себе: «А ну-ка я его сейчас погоняю перед бабами». Оглядываюсь и вижу поручика. Уже и руку поднимаю, чтобы честь отдать, но — господи боже мой! — какой же это поручик? Это мой одноклассник Ондер. Карол Ондер. Ну, конечно, здравствуй, как поживаешь и тому подобные антимонии. Мы прошлись по всему городу. Он в трактир, я за ним, все еще ошарашенный тем, что из Карола Ондера сотворили офицера. Картинка, щеголь — в офицерской форме. Сапоги, брюки в обтяжку, чтобы, значит, ляжки видны были, а что еще бабам нужно? Они не любопытствуют, что там у тебя в голове, пусть она даже и пустая. И знаешь, Гайнич, — Кляко еще ближе подвинулся к своему начальнику, — ведь этот Ондер был самым тупым учеником в нашем классе. — Кляко жадно затянулся несколько раз сигаретой. — Господи боже мой, как вспомню теперь, что встреча с этим болваном решила мою судьбу, так готов реветь со стыда. А поможет мне это? Нет! Ведь я негодяй! У такого Ондера денег куры не клюют, он валяется с бабами, каждый вечер с новой, по улице ходит фертом, а я всю жизнь буду пером скрипеть. Эх, хватит с меня! Не бывать этому! Взял да и пошел в кадровики. Не сразу, конечно, далеко не сразу. Отслужил срок, стал штафиркой, но Ондер у меня из головы не выходил. В конце концов плюнул я на все, объявил отцу, что решил стать офицером, тот на прощанье отвесил мне пощечину, и все было кончено. Словом, дерьмо я.
Надпоручик отодвинулся. Этот Кляко созрел для виселицы, и он, Гайнич, учинит величайшее в мире свинство, если пошлет на НП не его, а благовоспитанного Христосика. «Черт побери, что мне лезет в голову! Решил, значит — все!»
— Гайнич, послушай… Если, так сказать, рассудить здраво, посмотреть на дело всесторонне, не предвзято, ничего не преувеличивая, ничего не утаивая, то мне кажется, что пером скрипеть совсем не так уж плохо. Понимаешь, о чем я думаю? Скажу откровенно. Вечером, брат, когда контора закроется и к тому же месяц эдакий поэтичный светит — черт побери! — да какая-нибудь шлюха рядом, — порядочная-то девушка с тобой и не пойдет, право же, Гайнич, будешь доволен жизнью, даже если ты всего-навсего писаришка.
Причмокнув, Кляко предался воспоминаниям. Потом спросил:
— Сигарету не хочешь?
— Давай.
— Мы болтаем, а скоро уже полночь.
— Сейчас одиннадцать, — отозвался большеглазый поручик Кристек.
— Превосходно, у нас еще целый час.
Кляко тихо сказал:
— Спи, Христос! Христосик!.. Он, брат, спит как убитый. Бедный малый! Не будь у него библейской фамилии, он бы не действовал так ужасно мне на нервы. Кристек. Ты не знаешь, откуда берутся такие фамилии? Жаль мне этого сопляка. Дрожит от страха, вторую каску себе выпрашивает. Псих!
И не успел Кляко договорить, как что-то загудело, захлюпало: ш-ш-ш, ш-ш-шшу и бу-ум! Бумм! Бумм!
— Где-то совсем близко.
— Так только кажется…
Они осторожно цедили слова сквозь зубы, чтобы не спугнуть наступившую тишину. А тишина была какая-то усталая, тяжелая, но она могла уползти и рассеяться вдруг, мгновенно.
И тут внезапно будто чудовищная птица пронеслась над домом, все вокруг взревело. Из-за одеяла, неплотно завешивающего окно, в комнату ворвались вспышки света, облизав стены.
— Господи! — вскрикнул Кляко.
Неподалеку взорвался одиночный снаряд. Над головой послышался звон.
— Что это ты? — спросил Гайнич.
— В бога мать! — Кляко уже сидел, курил и посмеивался. — Не знаю, как все получилось. Лежал на спине, и вдруг мне показалось, что снаряд летит прямо на меня. Удивительно дурацкое ощущение — снаряд в брюхе. Я мигом перевернулся. Все как-то легче, если он угодит в спину. Эти русские стреляют как боги. Но с меня хватит. Я оденусь. — Кляко встал, зашуршал одеждой. — Гайнич, у меня дрожат ноги. Ой-ой, как трясутся, словно у бабы. Вот потеха-то! — И, выругавшись, добавил: — Сапоги насквозь промокли и воняют. Ноги в них совсем сгниют.
Командир почти не слушал Кляко, но все же тот привлекал его внимание больше, чем хотелось бы. Он сам не понимал, зачем ему это нужно. Когда-то, очень давно, Гайнич думал, что понимает странный характер Кляко, и удивлялся ему. При всяких происшествиях он прежде всего спрашивал себя: «А что сказал бы Кляко?» Оба они были поручиками, младшими офицерами, не имевшими реальной власти. Недавно еще было так: они могли сидеть за одним столом, вместе дуть самогон и немецкий шнапс, который им выдавали в офицерской столовой. Тогда он мог положить руку на плечо Кляко, обнять его и постоянно твердить: «Ты, Кляко, молодец, с тобой и в преисподней жилось бы неплохо!» Кляко на это обычно отвечал: «Ты осел!» Но он, Гайнич, не обижался, потому что Кляко говорил это как-то по-своему, как не сказал бы никто другой, в его словах звучало одобрение, похвала. И он это ценил.
— Нет, никогда мне не надеть эти идиотские сапоги! Они вдрызг мокрые! — ругался Кляко, прыгая на одной ноге и проклиная все, что приходило ему на ум.
Месяц назад капитан Киш сломал себе ногу, и его, Гайнича, назначили командиром батареи. С тех пор многое переменилось. Не все, но многое. Совсем недавно, всего десять дней назад, ему присвоили звание надпоручика. Кляко сейчас обувается, у него мокрые сапоги. У Гайнича тоже мокрые сапоги. Ведь они уже много недель в походе, то верхом, то пешим строем плетутся по грязи, по воде, а до этого шли по бесконечным снегам, делая ежедневно по тридцать километров, и не отдыхали ни одного дня. Неоглядные русские равнины выматывают у них все силы, отнимают желание жить, учат проклинать все на свете и пить горькую. Люди пали духом, ворчат, как собаки, и поручик Кляко как будто ничем не отличается от всех прочих. Останавливаясь на марше, солдаты оглядываются на пройденный путь, и на каждом лице словно написано: «Куда нас гонят? Ведь мы зашли уже так далеко, что отсюда и домой не попадешь». И если Кляко поглядит на такого парня, то захохочет, как дьявол, и крикнет: «Что оглядываешься, Иожо? Татры, что ли, увидеть хочешь? Они далеко, братец. Не бойся, вернешься домой. Вернешься котлетой в консервной, красиво упакованной жестянке, а на ней твои имя и фамилия — чтобы не перепутали. Ценить должен!» И Кляко снова хохочет, словно злой дух, а у людей от его хохота мурашки по спине бегают. Кляко беззаботен, возможно, и смел, но, скорей всего, ему на все наплевать и в особенности на самого себя. Потому-то он непонятен, непохож на всех остальных. «Но я, Гайнич, завидую такой беззаботности…»
Надпоручик слышит, как Кляко звякает пряжкой, надевая ремень.
— Ну, я готов отправиться хоть к черту на рога!
Кляко отворил дверь. Кто-то вскрикнул.
— Валяется, как собака под хозяйской дверью, — раздался голос Кляко. — Соображать надо! Сколько вас тут?..
Дверь хлопнула, послышались голоса, но слов нельзя было разобрать.
— Ушел, слава богу. Скажите, пан надпоручик, вам еще не надоело слушать его ругань? Он выражается хуже последнего ездового.
— Спите, поручик Кристек. Привыкайте! — резко ответил Гайнич.
«Тоже несносный тип этот Христосик. Воображает, сопляк, что у командира батареи только и забот, что обучать подчиненных красноречию. В конце концов, эта скотина Кляко прав: война не духовная семинария». Гайнич прислушался к наступившей тишине, и она ему польстила. Он ее создал, она возникла по его приказу, словно он заказал в баре кружку пива. «Эх, черт! Кружка пива кому не придется по вкусу! Пиво — это да! А Христосик — и в самом деле притих, вздохнуть боится перед начальством. Лопнуть можно со смеху. Уважает меня. С такими христосиками неплохо даже на фронте. Он мог бы сделать карьеру, дотянуть до командира дивизиона, а там, глядишь, и командиром полка стать, чем черт не шутит! Командир полка!» «Генерал Лаудон едет по деревне, генерал Лаудон скачет по полям…»[5]