Избранное
Шрифт:
— Да ведь он не пьет. Я ничего такого за ним не примечал.
— Ничего вы не знаете! Месяц назад так напился у этого недоростка Зембала, имечко свое вспомнить не мог.
— О, месяц назад? Это с каждым бывает! А куда он пошел?
— Тридцать крон пропил! Тридцать крон! А почем я знаю, куда он пошел? Говорил, что в Правно, там чего-то такое развесили — вроде занавес какой, а на нем все города, и реки, и война обозначена.
— Карту, что ли?
— Пускай карту. А как я могу ему поверить? Он все выдумал, лишь бы из дому сбежать. Вот теперь я и гляжу, чтоб он к этому недоростку Зембалу не завернул. Не надо бы его отпускать.
— Не надо. Я поговорить с ним хотел.
— О чем?
— Тебе только скажи. Все, как сорока, выболтаешь. Ну… работника моего в солдаты забирают, моего Имриха, если хочешь знать. Пришли ко мне мужа, когда вернется.
Фарничка и спасибо сказать забыла, даже перестала следить за мужем. Визгливо крикнула уже со двора: «Пришлю!» — и исчезла в доме. Пастуха вперевалку зашагал по деревне, обливаясь потом.
А Фарник дошел уже до поворота за Планицей. Июльские дожди задержали уборку, и хотя была половина августа, на полях еще виднелось много копен. На жнитве паслись стаи гусей, при каждой стоял пастушок с хворостиной.
Фарник насвистывал. Его обогнал велосипедист, затормозил и окликнул:
— Эй, давай подвезу? — Это был Дриня, человек в «канадках». — Подсаживайся! Вперед немного подвинься! Что в Планице нового?
— Что? Гардисты сделали обыск у Лукана. Сам Махонь, районный начальник.
— Знаю. А еще?
— Еще? Зембалов сын записался немцем и пошел в эсэсовцы.
— И старый Зембал грозится его убить. Знаю.
— Все-то ты знаешь. Что твой министр.
— Ты в Правно?
— Ну да! А говорят, ты торгуешь коровами, барышничаешь!
— Верно говорят.
— Ага!
— Что за «ага»?
— Ничего, ничего. Ты хорошо устроился, ну так что. Живешь-поживаешь, на велосипеде паном раскатываешь, ну так что. Жена называет меня остолопом, и, должно быть, так оно и есть. Ты листовку выпустил, чтобы парни не ездили в Германию Гитлеру помогать? Выпустил?
— Партия ее выпустила.
— Ладно, значит, партия. Я послушался, отговаривал, да все попусту. Одиннадцать человек из Планицы уехали, из них трое коммунистов.
— Вот это жаль.
— Останови! Говорят тебе, останови! Пешком пойду, не поеду с таким. Почему жаль? Они деньги хорошие домой посылают, а я здесь торчу, приличной работы никак не найдешь, и все из-за тебя. Да что говорить, тебе-то все равно, сам ты пристроился. Я давным-давно это хочу тебе в глаза сказать. И уж коли ты подвернулся под руку, все выложу. Ты сам когда-то говорил, что торговцы — живодеры. Говорил или нет?
— Говорил. — Дриня тоже пошел пешком, ведя в руках велосипед. — Пораскинул бы ты мозгами, сам бы додумался. Жить-то мне чем-нибудь надо? Да не в том дело. Барышником хорошо быть!
— Еще бы! А почему не быть? Один я такой остолоп. Моя жена правду говорит.
— Барышник-то за день деревень восемь обойдет, в каждой остановится, никаких подозрений. Найди мне другое такое занятие, и я брошу барышничать, хоть сегодня. И жизнь у меня тогда спокойная пойдет, не надо будет ничего объяснять, даже ты не станешь на меня коситься. Верно ведь?
— А ты сразу же и на дыбы…
— Нет, не в том дело. Найди мне другую работу! Я углежог, ты это прекрасно знаешь. Я жег древесный уголь, как жег мой отец, дед, и так до седьмого колена. Углежог что медведь — целые недели и месяцы в лесу. Там и спит, и пищу себе готовит, от мира оторван. Удивляюсь, что тебе объяснять это приходится.
— Ладно, ладно. Да все не так обстоит, как ты говорил.
— Я не обманываю.
— Да я не о том. Иду сейчас в Правно. Немчура там какую-то карту вывесила. Помнишь, что ты говорил, когда Гитлер напал на Советский Союз?
— Ну, говорил. Но это другое дело.
— Знаю, знаю. С этой войной, должно быть, промашка какая-то вышла. Почему наши отступают? Я и по деревне-то пройти боюсь. Наговорил я людям всякого, а теперь… Знаешь, что я им теперь говорю? Товарищи, это большевистская тактика.
— А они что?
— Что? Да ничего. Кажись, не верят мне. А с чего верить-то? Я и сам не верю, страшно мне делается. А тебе разве не страшно?
— Большевистская тактика? Недурно сказано. Но я считаю, что кое-чего не хватает. Это надо обосновать, потому что сами по себе это пустые слова. Тут важны две вещи: первая — война тянется уже четырнадцать месяцев. Подумай только! Французы сдались через три недели. А вторая? Зима уже скоро! И оглянуться не успеешь, все вокруг будет белым-бело.
— Откуда мне знать…
— Ты не веришь в победу?
— Твоими бы устами да мед пить! Но я только говорю, что в этой войне какая-то промашка вышла. То ли немцы и взаправду непобедимы, то ли какое-то тайное оружие у них… Кто их знает!
— Опомнись, что ты!
— Не расстраивай меня. В деревне я не сдаюсь. Но с глазу на глаз мы с тобой можем говорить обо всем. Можем мы друг дружке все сказать или нет?
— Должны!
— За что же ты на меня нападаешь? Я и в Правно-то боюсь идти из-за карты этой. Кто его знает, что они там намалевали? А сходить вроде надо?
— Коли ты собрался…
Они шли уже по окраине Правно. Навстречу им попались марширующие немецкие дети. Их вел учитель, судетский немец Леммер. Дриня долго смотрел им вслед.
— Ну, что глядишь? — грубо одернул его Фарник, сам ясно не понимая, почему он это сделал. Ему хотелось на кого-нибудь закричать, скорее всего на Леммера. Он знал его, потому что немецкие дети ходили через Планицу до Липин и даже до самой Острой, раза два в неделю, и всегда он их видел. Они маршировали через деревни с флажком, под барабанный бой. Они приносили с собой напоминание о разделенном городе, о грохоте далекой войны, рождая в душе Фарника леденящее беспокойство. Лучше бы никогда их не видеть. Фарник ненавидел высокого голенастого Леммера так же, как и четыре барабана, в которые барабанили в первой шеренге мальчишки лет четырнадцати, самые высокие, самые сильные, такие же голенастые, как их учитель. Теперь Фарник ясно понял, почему он одернул Дриню. И правда, что на них глядеть? Никак нельзя поддаваться, а тут поглядишь на этих мальчишек — и духом вроде сразу слабеешь.
Дриня, потихоньку ругаясь, шел дальше.
— Уж и Смольник с ними. Ты его знаешь?
— Нет.
— Он поступил ночным сторожем на лесопилку Притца всего неделю назад, а сын уже марширует с гитлерюгендом. Смольник! Воды не замутит — такой тихоня. И «гутн таг»[55] сказать не умеет, и — на тебе — уже фольксдойч! Покупают немцы людей. Покупают за деньги, за обувь, за вшивый лоскут. Онемечивают людей! Да! Келлер, дьявол щербатый, идет! Не гляди на него, еще привяжется. Я его не выношу.