Избранное
Шрифт:
Узнав о гибели Веры, потрясенный, Алексей напишет горькие стихи, посвященные ее памяти.
Я не слыхал высокой скорби труб, И тот, кто весть случайно обронил, Был хроникально холоден и скуп, Как будто прожил век среди могил. Но был он прав. Мы обостренней помним Часы утрат, когда, в пути спеша, О свежий холмик с именем знакомым Споткнется неожиданно душа… А я стою средь голосов земли. Морозный месяц красен и велик. Ночной гудок ли высится вдали? Или пространства обнаженный крик? Мне кажется, сама земля не хочет Законов, утвердившихся на ней: Ее томит неотвратимость ночи В коротких судьбах всех ее детей.Это уже подлинный Алексей Прасолов. Вот какой ценой добывает душа поэта «железный стих, облитый горечью…».
«Вышло так, — рассказывает Петр Чалый, — что через пятнадцать лет Алексей Тимофеевич уже журналистом заехал в Первомайское. В бывшей краснокирпичной школе, поставленной еще земством, располагалось теперь правление колхоза, у крылечка и поджидали председателя. Прасолов не участвовал в разговоре, — сосредоточенный лоб прорезали глубокие морщины, — стоял в сторонке, как зачастую, весь в себе. Тут его тронула за руку моложавая женщина.
— Алексей Тимофеевич, цэ вы? Еле признала вас. Меня не вспомните, сколько прошло. Вы наш класс учили…
Обрадовались случайной встрече, улыбались, расспрашивали друг о друге. То была Маруся Величко, работала тогда дояркой на колхозной ферме. Говорливая ученица. Звучным голосом спешила высказать:
— Я хоть и неважно училась, но посейчас не забыла, как хорошо вы нам про Пушкина рассказывали.
…У тети Матрены, теперь она уже бабушка, с той поры, сменяя друг друга, квартировало немало постояльцев, она сама им счет потеряла. А Прасолова не забыла.
— Обходительный был паренек. Я прихворну, а то и бригадир на работу посылает на весь день, так Алексей воды наносит, колодезь неблизко, в яру, сам скотину управит, вечером в хате протопит. По ночам над книжками сидел. Когда ни кинусь ото сна, светится на столе керосиновая пятилинейка. Я его пожалею — побереги голову. Засмеется и опять в книжку!.. С Верой Митрофановной была хорошая пара…
Уехал учитель.
Вера Митрофановна осталась… Учительствовала до конца дней своей короткой жизни, из которой ушла, как и Прасолов, не успев постареть.
«Хорошая душа», — напишет о ней в письме по прошествии многих лет Алексей Тимофеевич.
Знали о том и мы, ее ученики. Не всякого человека, пусть даже и учителя, ходили бы ребята целым классом проведывать в больницу. К Вере Митрофановне ходили в мороз на лыжах за полтора десятка километров. Выстаивали у оснеженного кружевами оконца. А она за остуженным стеклом то, обрадованная, смеялась сквозь слезы, то больше сокрушалась, переживая за нас, и наказывала не вырываться в такую дорогу. На нее, с виду не деревенскую, худенькую женщину, в замужестве легло столько житейских невзгод (в селе их ни от кого не утаишь, все на виду), и болезни не отступались, а она держалась. В класс входила с улыбкой. Она учила нас своей улыбкой не гнуть спину перед встреченной бедой.
Тем и памятна.
Как и ему…»
Помнит Веру и мать Алексея. Об этом тоже свидетельствует Петр Чалый:
«Услышав от меня, что родом я из Первомайского, где учительствовал ее сын, Вера Ивановна, мать Прасолова, сказала:
— Вера там ему встретилась. Алеша часто о ней говорил. Жалел, что разошлись дороги.
И думала вслух о несостоявшемся:
— Может бы, у Алеши все по-другому было…»
Третьим каникулярным летом я застал Алексея сотрудником россошанской газеты «За изобилье». Работал он в самом боевом отделе — сельскохозяйственном. Работал добросовестно и безотказно. Писал все, что требовалось, — во всех жанрах. Времени и сил на стихи почти не оставалось. К той встрече Алексей уже был женат. Но жену не вспоминал. Вспоминал Веру… О причине расхождения с ней — не говорил. Я не допытывался.
Однажды он пригласил к себе. Не помню, куда и как мы шли. Комната, в которой оказались, была пуста — кровать с панцирной сеткой, почти без постели, стул, стол. Стены — голые. Повсюду разбросаны были какие-то тряпки. Жены не было дома. Ребенка — сына — тоже. Подвыпив, Алексей вскользь, не допуская расспросов, сказал, что живет с женой неважно. Я осторожно спросил:
— Не виноват ли ты сам? — и показал на гору бутылок в углу.
— Не-ет, — ответил он неохотно. — Это… были гости…
Я почувствовал, что ему говорить об этом не хочется, и замолк. Потом слушал начало поэмы «Комиссар». Большого впечатления она на меня не произвела. Может, слушал невнимательно, а может, был не тот настрой.
При последней встрече с Алешиной мамой я услышал от нее:
— Неудачно сложилась у Алеши жизня с первой женой, с Ниной. Не понимала она его. Не понимала, чего он хочет… А ведь он хотел добра и ей, и сыну. Никогда не допускал грубостей… А она оставила Алешу и уехала с сыном куда-то в Астрахань…
Может быть, с этого и началось особое пристрастие к выпивке?
Будучи уже на четвертом курсе, я получил от него письмо из Воронежа, куда он переехал работать в молодежную газету. Ее редактировал Борис Иванович Стукалин.
«Здравствуй, дорогой Миша!
Спасибо за письмо и за «Правила приема». Прочитал и думаю, что же делать? На стационар — не выйдет, на заочное — можно, но тут надо подумать. Ведь знания, в самом-то деле, я могу получить и здесь, в пединституте, под рукой. Там — иностранный язык… мне понятен твой немой вопрос. Здесь нет его. Но это не преграда — взять учебник за семилетку и подготовиться. Беда-то в другом: моя теперешняя работа позволит ли? Меня как зря не отпустят в Москву — сдавать экзамены. Вот и решаю: лучше будет, если я в этом году возьмусь за немецкий язык и еще кое за что, подберу больше стихов, чтоб было из чего выбрать, и потом поступать. Одним словом, зарядить пушку в Воронеже, а выстрелить в Москве. Так верней! А учиться — только в Москве! Буду стараться.
Уверен ли в себе… В юности многие пишут и даже удачные вещи… Верно. И многие бросают, заимев бабенку и нарастив жирок. Я заразился безнадежно. С чем ложусь, с тем и просыпаюсь. Сам себя часто спрашивал об этом, — бросить — ни за что! Это — моя жизнь.
По дороге, ведущей к богеме, не пойду. Идут те, кто не любит или разлюбил другой труд. А ведь поэт должен быть в то же время хорошим работником. Думаю: не лучше ли мне вернуться к своему прежнему делу? Работать в школе, над стихом и учиться заочно. А этот год — подготовка.
Ты говоришь, что у вас ходят разговоры. Лучше было бы, если б они стали делом. Туда придут люди, знающие, что им нужно. А начинающий идет с наивной мечтой — стать поэтом! — и все тут. Надо стать поэтом в жизни, а туда идти за тем, чего в другом месте не найдешь. Если бы, к примеру, ты учился заочно и работал где-нибудь, ты написал бы уже стоящие вещи. В жизни видней, какое слово нужно людям.
Досадно видеть неразрезанные сборники в книжном магазине. Иной возьмешь — написано ново, с умением, но души в стихе нет. Блестящий, остроумный, даже образный, а холодный. Раз прочитал, а второй раз неохота. Плохо, когда стих выделан, а не вылит. На поэтах большая вина. Виноват и читатель…
Однажды я прочитал стих К. Ваншенкина «Комсомольские снились билеты…» Читал сначала, как обычно. И вдруг строки:
Да потом спохватился служивый, Закурил, на костыль опершись…Мне стало так жалко. Дал прочитать одному заурядному читателю — ведь для него же написано. Тот прочитал, хмыкнул вислым носом, сказал: «Таких стихов много…» Я рот разинул. Будто меня плетью стегнули по лицу. Больно стало за автора и за служивого…
Думаю: черт возьми, в чем же тут дело? Слишком ли равнодушен, а, значит, взыскателен этот заурядный читатель? Или так заурядны поэты, что ничем не встревожат его душу? Ведь это равнодушие — убийство…
А ведь я помню… Зимний, непогожий вечер… Колхозница — тетя Мотя — вяжет шерстяной чулок и читает мне наизусть «Катерину» и «Тяжко, важко в свити житы сироти без роду…» Эту думку Шевченко написал, вернее, записал, в один присест, — вылил. И это самое первое его стихотворение.
Когда ж придет этот поэт — такой же силы, современный? Вот, Миша, в чем дело: надо слушать лекции и эту колхозницу с землистыми руками: чем она живет, о чем хочет сказать? Если скажешь за нее — ты поэт. Надо нам думать так, как думают люди, и не заставлять их говорить так, как нам бы хотелось. Это — фальшь.
Я решил так — писать просто. Смотреть глубже, а говорить, как мой односельчанин. О сложном — просто. Два стиха, что посылаю тебе, — первые результаты. Без грома. Хвастаться нечем — сырца много. Но пойду по этому пути. Я весь этот год метался, мучился… Никогда не думал, что это мука — искать верный путь. Тебе, может, было в учебе легче. А я напишу, покажу — говорят: ничего, пройдут. Выйду — и в клочья. Пишу два-три стихотворения в месяц, а иногда ни одного. Но это не значит, что вовсе не работаю…
Не всегда приходится сказать так, как нужно, — добродетели сбивают. «Записки агронома» Г. Троепольского вышвырнули из Ворон. отдела ССП — поклеп, тридцатые годы! (…) Теперь нахлобучивают фетровые шляпы, покашливают, дуют в трубку: сдать в набор… Подобедов, читая лекцию, кричал «ура» — вот она матушка-критика! (…) Бис, Троепольский! Кгм… ошиблись мы, конечно, признаем…
Прошу — пришли одно стихотворение. Ты можешь напечататься в нашей газете. Соловьев печатался… Это нетрудно. Но если чувствуешь рано — не надо. А мне, прошу, пришли.
Хорошо бы встретиться летом! Будешь ехать домой — напиши — увидимся. Помнишь, шли мы с речки, а у дороги девочки-подростки пели — ладно, голосисто… Здесь этого не услышишь. Тут и птиц почти нет. Вместо них звенят деньги, свистки на перекрестках… В городе отдохнуть, а жить устанешь. Погляжу — даль, синяя-синяя… Пойти бы по нашей земле, а потом сложить песню, чтоб жизни была под стать. Но наше впереди — у каждого свое. До свиданья. Прошу (вот попрошайка!) фото, если есть. Сдавай экзамены и думай о своей дороге от институтских ворот. Желаю успехов и жму руку.
3.5.53 г. г. Воронеж».
Дорога моя от институтских ворот вышла не простая. На четвертом курсе я серьезно заболел. Сдав выпускные государственные экзамены, вынужден был отложить защиту диплома и взять академический отпуск. Жил у родителей в Россоши.
Алексей продолжал работать корректором в воронежской молодежной газете. Газетчикам известно, что корректор — это стрелочник, который в редакции всегда виноват во всех опечатках и ошибках, он вечно обвешан выговорами. Тяжелая работа. И все же Алексей много писал и печатался. Передо мной тоже встал вопрос — где работать.
Как-то раскрываю районную газету и читаю очень знакомые мне стихи. Фамилия автора — В. Боровой — тоже знакомая. Где я ее слышал?.. И вспомнилась книжка моего сокурсника Александра Гевелинга. В. Боровой был ее редактором в городе Калинине. А тут приехал в нашу область и выдал стихи своего товарища за свои.
Я написал заметку о плагиате и вместе со сборником Гевелинга послал ее Алексею.
И вот получаю от него письмо.
«Здравствуй, Миша!
Напечатали; ты, думаю, читал в «Коммуне» под заголовком «Украденное слово»…
В письме ты говорил, что в конце концов придется печатать не то, что хотелось бы… Ты назвал это халтурой. Я скажу тебе одно: честный человек, даже делая то, что чуждо ему, может быть честным: так или иначе он покажет себя, хоть в четырех строках из написанных им ста строк; а это уже дорого.
Чисто халтурных вещей ты, думаю, органически неспособен сделать; а если есть у тебя слабые места, так ты сам это сознаешь, — молчать же не следует. Девушке несносна девственность; она может привести ее к худшему, чем то, что может получиться при потере девственности… прости за подобное сравнение: я сказал так не с целью тебя уязвить, а потому что это — правда. Еще: представь себе, что ты идешь против морозного ветра; чем глубже ты прячешься в воротник, тем сильнее жжет лицо; а стоит тебе поднять голову и обветриться, как ты уже не чувствуешь прежнего холода. Так и печатание стихов: чем дольше прячешь их, тем страшнее за них, тем ты неувереннее. Печатайся и не своди глаз с той вершины, к которой стремишься. Присылай и к нам, и в «Коммуну» — ты ничего не потеряешь ни в том, ни в другом отношении…
Хорошо было бы, когда бы ты устроился в Воронеже. Но в нашей редакции скоро будет сокращение штатов, в «Коммуне» тоже перенаселение, в военной газете — не знаю.
Будешь ехать, не забудь сообщить, в какой день и час прибудешь в Воронеж. Выбирай любой день недели, кроме вторника, четверга и субботы. И приходи в редакцию — она возле Управления ж. д. — огромного здания, смахивающего на Кремль; ты его сразу увидишь с вокзала…
До свиданья, Миша. Жди гонорарий. И пиши! Жму руку.
9.III.55 г. г. Воронеж».
Вскоре я приехал в Воронеж устраиваться на работу. Прежде всего зашел к Алексею. Он обрадовался встрече, предстоящей возможности жить и работать где-то рядом друг с другом. Был необычайно оживленным. За обедом, улыбаясь, сказал:
— Хочешь, почитаю эпиграмму?.. Во, до чего я дожил!..
— Давай. На кого?
— На Федора Волохова. Он как поддаст крепенько, так кричит: «Я вам плох?.. Уеду! Уеду в Ригу!..» Там друг у него!.. Так вот,
Я слышал, ты собрался в Ригу. Ну, что ж, скажу я, план хорош. Ты захвати с собой и книгу С названьем «Не шуми ты, рожь».(Так называется книжка у Федора.)
Союз избавишь от нагрузки, Издательство освободишь. Над нею спал читатель русский, Пускай подремлет и латыш!..Эпиграмма хорошая. В ответ что-то читал я.
После обеда мы походили по Воронежу. Алексей рассказывал о себе. Говорил, что неважно устроен с жильем, нет времени писать. Чувствовалось, что он вообще тяготится городом.
В Воронеже мне устроиться на работу не удалось. После безрезультатного хождения по редакциям воронежских газет и издательства я поехал в Тамбов. Работал литературным сотрудником в областной газете, потом в издательстве — редактором художественной литературы, потом — главным редактором его.
С Алексеем виделись редко. Я почти не бывал в Воронеже. В Россоши тоже — иногда проводил отпуск. Лишь в маминых письмах проскальзывало что-либо об Алексее. Хорошего было мало. Он, спасибо ему, частенько заходил к родителям моим. Его по-прежнему добро они принимали. Но мама все чаще писала, что Алеша заходил сильно пьяный, что Алеша пьет, что вынужден уходить с работы на работу…