Избранное
Шрифт:
— Сержант! Сержант! Ригони пришел! — кричат они.
— А где остальные? — повторяю я. Вижу Тоурна, Бодея, Антонелли и Тардивеля. Лица, которые я уже успел позабыть. — Значит, всё позади? — говорю я.
Мои солдаты рады мне, что–то в душе моей зашевелилось, но в самой глубине — и сейчас медленно, словно пузырек воздуха со дна моря, всплывает на поверхность.
— Идем, — говорит мне Антонелли. Он отводит меня в другую комнату, где сидит офицер из штаба роты. — Теперь он командует ротой, — объясняет мне Антонелли. В комнате сидит и каптенармус, он заносит на клочок бумаги мое имя.
— Ты двадцать седьмой! — говорит он.
— Устали, Ригони, да? — спрашивает лейтенант. — Если хотите отдохнуть, располагайтесь, где вам удобнее.
Я залезаю под стол у стены и лежу там, сжавшись в комок. Весь день и всю ночь пролежал я так под столом, слушая голоса друзей и глядя, как движутся ноги по утрамбованному земляному полу.
Утром я вылезаю из–под стола, и Тоурн приносит мне в крышке котелка кофе.
— Тоурн, старина. Это ты, правда? А где остальные? — спрашиваю я.
— Здесь, — отвечает Тоурн, — идем.
Взвод, наш взвод пулеметчиков…
— Но где же они, Тоурн?
— Идем, сержант.
Я радостно подзываю к себе Антонелли, Бодея и других.
— А Джуанин? — спрашиваю я. — Где Джуанин?
Они молчат. «Вернемся мы домой?» Снова спрашиваю о Джуанине.
— Убили его, — отвечает Бодей. — Вот его бумажник.
— А остальные? — спрашиваю я.
— С тобой нас всего семь, — говорит Антонелли. — Семь вместе с тобой, из всего взвода. А вот у него, — он показал на Бозио, — перебита нога.
— А ты, Тоурн? — говорю я. — Покажи–ка руку.
Тоурн протягивает мне ладонь.
— Видишь, рука зажила, — говорит он. — Посмотри, какой ровный рубец.
— Если хочешь побриться и помыться, я согрею тебе воду, — предлагает Бодей.
— Зачем, и так сойдет, — отвечаю я.
— Да ведь воняет от тебя, — говорит Антонелли.
Кто–то сует мне безопасную бритву и зеркальце. Смотрю на эти две странные вещи, потом гляжусь в зеркало. Неужели это я — Ригони Марио, номерной знак 15 454, старший сержант шестого альпийского полка, батальон «Вестоне», пятьдесят пятая рота, взвод пулеметчиков. На лице земляная корка, спутанная борода, грязные, покрытые какой–то слизью усы, желтые глаза, волосы, схваченные вязаной шапкой, ползущая по шее вошь. Я улыбаюсь себе.
Бодей протягивает мне ножницы, и я подстригаю бороду, потом начинаю мыться. С меня стекает мутная, цвета земли вода. Безопасной бритвой, очень осторожно — кто знает, сколько таких бород сбрило это лезвие, — приступаю к бритью. Оставляю клинышек на подбородке и маленькие, как прежде, усы. Потом снова начинаю мыться, а мои друзья смотрят, как я обретаю первозданный вид. Тоурн дает мне гребенку. Ой, как больно расчесывать волосы!
— От тебя все еще воняет, — говорит мне Антонелли.
— Это нога, — отвечаю я, — нога. У вас не найдется немного соли?
— Есть и соль, — говорит Бодей, кипятит воду и бросает в нее соль.
— Ты что, ноги обморозил? — спрашивают друзья.
Я снимаю остатки ботинок и тряпки. Ну и запах! Кажется, будто в ране завелись черви, такая она вонючая и гнойная. Хорошенько обрабатываю рану соленой водой, вымываю ноги. У Антонелли нашелся и кусок бинта из индивидуального пакета, и я перевязываю им рану. И наконец снова залезаю под стол, лежу и не отрываясь смотрю на стену избы.
Три дня пробыли мы в той деревне. За эти дни пришло еще несколько отставших солдат. Но марш наш закончен. Обмороженного каптенармуса на следующий день увезли в госпиталь. Из офицеров нашей роты не осталось никого: ни Мошиони, ни Ченчи, ни Пендоли. Да и унтер–офицеров тоже немного — лишь младший лейтенант и старший сержант взвода погонщиков мулов. Бозио, солдата отделения Морески, раненного в ногу, я сам отвез на муле, а затем посадил в грузовик санитарной службы. Там мне встретился земляк Тоурна из третьего стрелкового взвода. Голова его была повязана платком.
— Что это с тобой? — спросил я.
Он снял платок, и я увидел на месте глаза красную дыру.
— Я уже вылечился, — сказал он. — Теперь вместе с вами возвращаюсь в Италию.
В один из этих дней умер наш полковник Синьорини. Вот как это было: он собрал командиров батальонов, и, когда услышал, что осталось от его полка, он заперся в комнате избы и ночью умер от разрыва сердца. Помню, еще перед отправкой на Дон мы рыли землянки, и к нам пришел полковник. Бракки позвал меня и представил ему. Он положил руку мне на плечо, перчатка зацепилась за одну из звездочек моей шинели и порвалась. Помню свое смущение и его улыбку. А теперь и он покинул нас.
Я пошел в штаб полка узнать о Марко Далле Ногаре.
— Он обморозился, — сказали мне. — И его отправили в Италию.
Лейтенант, принявший командование ротой, спросил у меня имена тех, кто заслужил орден. Я назвал ему Антонелли, Артико, Ченчи, Мошиони, Менеголо, Джуанина и еще нескольких человек,
Так закончилась история выхода из окружения. Но отступление не кончилось. Еще много дней подряд шли мы по Украине, по Белоруссии, до самой границы с Польшей. Русские продолжали наступать. Иной раз нам приходилось идти всю ночь. Однажды я едва не лишился рук — обморозил их, когда без перчаток ухватился за борт грузовика. Были новые снежные метели и новые лютые морозы. Мы шли отрядами и маленькими группами. На ночь останавливались в избах — подкрепиться и соснуть. О многом я еще мог бы рассказать, но это уже другая история.
Наступила весна. Мы шагали по дорогам много дней подряд, такая уж была наша судьба — шагать. И вдруг я заметил, что снег начал подтаивать, а на дорогах, по которым мы шли, образовались лужицы. Солнце пригревало все сильнее, и однажды я услышал пение жаворонка. Жаворонок приветствовал весну. Мне захотелось улечься в зеленой траве и слушать, как посвистывает ветер в ветвях деревьев, как журчит вода между камнями.
Мы ждали поезда, который должен был отвезти нас в Италию. А находились мы тогда в Белоруссии, возле Гомеля. Наша сильно поредевшая рота расположилась в деревне на опушке леса. Чтобы добраться до этой деревни, нам пришлось долго шагать через раскисшие от талого снега поля. Места эти славились своими партизанами, и даже немцы не решались сюда заходить. Они послали нас. Староста сказал, что мы должны разместиться по одному, по двое на каждую избу, иначе местным жителям трудно будет нас накормить. Изба, в которой меня приютили, была чистая, светлая, и жили в ней простые и еще не старые люди. Я устроил себе лежанку в углу у самого окна. Так и пролежал все время на соломе. Целыми часами лежал и глядел в потолок. После полудня в избе оставались только девочка и младенец. Девочка садилась около люльки. Люлька была подвешена к потолку на веревках, стоило малышу заворочаться, как она начинала покачиваться, словно лодка на волнах. Девочка сидела рядом и пряла. Я смотрел в потолок, и жужжание веретена казалось мне шумом воды в гигантском водопаде. Иногда я смотрел на девочку, следя за ее работой. Проникавшее сквозь занавески мартовское солнце золотило пряжу, а веретено сверкало тысячами огоньков. Частенько ребенок принимался плакать, и тогда она тихонько покачивала люльку, что–то напевая. Я слушал и молчал. К ней приходили подружки из соседних изб. Приносили свои прялки и работали вместе. Переговаривались между собой, но вполголоса, словно боялись меня потревожить. Голоса звучали нежно, а жужжание веретен для меня было лучшим лекарством. Иной раз они пели. «Стеньку Разина», «Наталку — Полтавку» и старые хороводные песни. Я часами глядел в потолок и слушал. Вечером звали меня поужинать. Ели всей семьей из одного котелка — вдумчиво, с религиозной торжественностью. Возвращались мать, отец, сын. Отец с сыном приходили только к вечеру и оставались в избе недолго, то и дело выглядывали в окно, а потом уходили вместе и возвращались лишь на следующий вечер. Как–то они вообще не пришли, и девочка всю ночь проплакала. Вернулись они под утро… Малыш спал, тихонько покачиваясь в деревянной люльке, подвешенной к потолку. Через окно в комнату заглядывало солнце, окрашивая пряжу в золотой цвет, а веретено сверкало тысячами искр. Его жужжание казалось мне шумом водопада. И в этом шуме голос девочки был тихим и нежным.
Преблик (Австрия),
январь 1944 — Азиаго, январь 1947
РАССКАЗЫ
Письмо из Австралии
Однажды мне встретился в горах человек, у которого на ленточке шляпы были слова: «Так идут дела». Я спросил у него:
— Ну и как они идут?
И он, глядя вдаль и пожав плечами, ответил;
— Да так и идут.
Шел 1945 год, возвращались домой те, кто уцелели. И так же, как осенними вечерами скопом или поодиночке возвращаются в хлев овцы, коровы и козы, так возвращались из Германии, России, Франции и с Балкан солдаты, которых война забросила далеко от дома и оставила в живых,
Те, кто были с фашистами, затаились в своих домах и не осмеливались выходить, бывшие партизаны разгуливали по городку с песнями, обвязав шею красно–зелеными платками, а возвратившиеся из плена молча сидели на пороге дома, покуривали и следили за полетом птиц.
Я пришел из Австрии пешком, в горах была весна, а друг мой вернулся из Пруссии только осенью. Стоял ясный вечер, деревья и облака окрасились в багряный цвет. Мой друг исхудал и выглядел жалко, как ощипанный ястреб, — форма в дырах и заплатах, не поймешь, где кончаются одни и начинаются другие, на ремне походная сумка с котелком, ложкой и замызганной плащ–палаткой. Он шагал по полям без особой спешки и от Пруссии до самого дома всю дорогу шел пешком, стараясь избегать встреч с солдатами любой национальности. Он не очень доверял поездам и машинам, по опыту зная, что они всегда завозят в места не слишком гостеприимные. В крайнем случае подсаживался на крестьянские телеги, а потом слезал и снова шел, то по труднодоступным тропам, то по горам. И вот он явился домой, но не мог осмыслить этого до конца: он смотрел по сторонам на свои горы, луга, лес, огород, на свой дом, как на что–то новое, будто видел все в первый раз. Пинком он отворил калитку и вдруг вспомнил — воспоминание пришло к нему, как зов из тумана, — о том, что когда–то, еще до того, как пришла розовая повестка, он делал именно так, возвращаясь домой с каменоломни.