Избранные письма. Том 1
Шрифт:
Спасибо за приглашение. Ценю Ваши попытки наладить наши отношения. Нужен ли был для этого тот «некрасивый» разговор? Кто его знает! Константин Сергеевич не раз говорил мне, что излишняя откровенность всегда вредна. Я думал так, что всегда лучше взять да и выболтать в один прекрасный день все, что накопилось на душе. А между тем мы вот выболтали все, а ведь вряд ли сдвинулись с своих взглядов хоть на один шаг. Как нам что казалось, так и осталось. После нашего разговора я не раз возвращался к «проверке своих поступков», и тех, которые Вы называете естественно-пристрастными, и тех, которым Вы приписываете разные мелкие театральные неудачи. И, проверяя их, я нахожу, что поступал правильно. Я положительно ни в чем не могу упрекнуть себя. Даже удивляюсь себе, как у меня хватало умения удержаться на правильном пути, с одной стороны, при той травле, которая за моей спиной шла против меня, а с другой — при тех карточных катастрофах, которые вышибали меня из спокойствия и угнетали мой дух.
В конце концов, если я и обвинял кого-нибудь, то охотно беру назад свои обвинения — во-первых, потому, что виною являлись обстоятельства, как вечные спутники нашего дела, а во-вторых, я неизменно думаю, что мы, мы — старые друзья нашего театра, взрастившие его вокруг Константина Сергеевича, — при всех наших недостатках — лучшие из всех театральных людей. Вне Художественного театра нет сценического искусства, а вне нас нет Художественного театра. Обвинения же больше всего будут сыпаться на меня и на {452} Константина Сергеевича, а мы постоянно будем обвинять друг друга, потому что мы стоим в центре всех вихрей. Когда я или он теряем философское настроение, мы начинаем обвинять друг друга. А если бы мы были только философами, мы бы закисли, заснули, застыли.
«Все обойдется» — когда-то Вы любили говорить!
Я думаю, что я — в самых пристрастных настроениях — беспристрастнее всех вас, вместе взятых. И в самых больших увлечениях лучше всех не теряю нити, по которой тянется наше движение вперед. Я думаю, что я лучше всех решаю задачи со многими неизвестными. И потому я пока — лучший администратор, даже при всех моих увлечениях и недосмотрах. Гораздо опаснее — художественная рознь между мною и К. С. Но тут надо вспоминать об уважении к чужому труду, хоть бы и неудавшемуся, но искреннему. До сих пор это был самый крупный, почти единственный крупный наш всеобщий недостаток — неуважение к чужому труду. Если мы в себе воспитаем это, мы будем прямо ангелы!
Вот какое скучное письмо на Ваше простое приглашение в Ялту.
Что Вам сообщить нового?
Андреев прислал мне письмо, что если мы не поставим «Жизнь Человека», то он с нами разорвет навсегда. Это очень осложняет мои мысли о театре[1052].
Ищу для Вас пьесу. Привез сюда штук 20, все читаю. Есть хорошие, но все не такие, чтобы сказать «ах!».
Думаю в годовщину театра, 14 октября, возобновить «Иванова».
Переписываюсь длинно с Лужским насчет «Бориса Годунова». Очень увлекаюсь «Каином»[1053]. Совершенно равнодушен к «Синей птице»[1054]. Не верю, что мы поставим «Ревизора». Стоит только мне подсунуть хорошую пьесу с хорошей ролью для Вас, как «Ревизор» отлетит на будущий сезон.
Лето стоит прекрасное.
Газет, в самом деле, даже не получаю ни одной.
До свиданья. Целую Вас и Марью Павловну. Привет Евгении Яковлевне.
Ваш В. Немирович-Данченко
{453} 217. Е. Н. Немирович-Данченко[1055]
30 августа 1937 г. Москва
Четверг, 30
Только что освободился от ряда приветственных записок именинникам — Вишневскому, Адашеву и прочим, а главное — от приветственной речи от театра и личного письма Коршу, который сегодня справляет 25 лет своего театра. Речь-то не я буду говорить. Я не пойду совсем. Депутатами отправляются Артем, Самарова и Леонидов. Последний будет и говорить. Ну, конечно, при венке. Там будет торжестве из торжеств.
Такой сегодня день.
Еще юбилей Южина. То есть сегодня минуло 25 лет со дня его первого выхода в Малом театре (30 авг. 1882 г. — «Горе от ума»). Но официальное празднество будет в ноябре. Думаю, однако, зайти к нему. Он же сегодня и именинник. Именинник же и Ленский. Тоже зайду. Сегодня же начинает свои спектакли Комиссаржевская с новым искусством, «Сестрой Беатрисой» Метерлинка[1056]. Представь, что я и туда не пойду. Наши все разбились, одни — к Коршу, другие — к Комиссаржевской. Я думал провести сегодня день совсем иначе. Нарочно не назначил репетиций, сделал передышку. И хотел с Мишей[1057] ехать к Савве Звенигородскому на целый день из Москвы. Но увы! Посмотрел утром, в 8 часов, за окно — 5°, ветер, пасмурно. Это значит ехать, чтоб вернуться с насморком и прочими последствиями. Поэтому сижу утро дома, а потом, не знаю, пойду к Южину, посмотрю, как там.
Сегодня получил твое письмо, длинное, со всякими подробностями.
Это ужасно — так долго ветер! Но ведь должно же быть хорошо.
Как я рад, что газета тебе доставила развлечение. Это вроде бывших «Новостей дня», и издает ее Кугульский с кем-то[1058]. А Эфрос опять возобновил свою газету, под названием «Час». Но он весь ушел в политику. И так как статьи этого «Часа» политические, хотя и хорошие, но не первого сорта, то, признаюсь, не могу читать его газеты, — очень «ску».
{454} Я был у него (не обедал, оказывается, а только в обеденное время) по поводу пьесы Стриндберга, которая прислана нам в оригинале. Он ее должен прочесть и рассказать мне[1059].
В театре я уже начал работать усиленным темпом в смысле репетиций, которые теперь уже веду я. Лужский уже сдал мне то, что наладил (13 картин — 3 акта)[1060].
Кто знает, что выйдет из «Бориса»! Может быть, что-нибудь превосходное, даже очаровательное. А может быть — пуф. Есть вещи очень оригинальные и смелые. Например, первые народные сцены. Они поставлены Симовым и Лужским в небольшие рамки и могут походить на иконописные — с головами толпы. Дело идет к интересной «стилизации». Каждая картина имеет свою прелесть в замысле. Эффектен польский элемент в пьесе, который и будет главной новостью. После двух актов — бояр, народа, всего того, что под другим соусом уже видели в «Федоре», в «Грозном», после картин грубой, дикой, некультурной жизни, — вдруг развернется яркая, польская культура, по тем временам первая в мире. Не оперная, не из «Жизни за царя», а интимная, со вкусом, с хорошенькими женщинами — шляхтянками, с беспрерывной музыкой балов. Таких 4 картины, 3-й акт, с «сценой у фонтана», в конце. Эта сцена у фонтана самой безумной трудности, с какой только мы сталкивались на нашем театре. Надо, чтобы было красиво, романтично, но не напыщенно, без вычур, но не тривиально. И чтоб «волшебный» стих Пушкина играл, как драгоценный камень. Одинаково трудно и Москвину и Германовой[1061]. Последняя доходила до панического отчаяния, до полной придавленности, что у нее ничего не выйдет. Было уже 4 репетиции этой сцены, одна — я заморил их и себя — от 7 до 12 ночи. Но мне верится, что это выйдет блестяще. Для Москвина я придумал вообще образ очень интересный, но огромной трудности. Причем долго боролся за свой образ с тем, который рекомендовали Станиславский, Лужский и Стахович. Одно время мы так и называли для ясности эти два образа: «Вильгельм»[1062] — это их образ: Самозванец — бравый, талантливый, энергичный, ловкий актер, другой образ, мой, — называется «архистратиг Михаил»: светлый, мстительный рок, пронесшийся над головою Бориса, {455} легендарный, воскресший Дмитрий в образе гениального безумца Гришки Отрепьева.
Я влюблен в этот образ, в его безумные глаза при кривой ноздре и бородавках (портрет Самозванца исторический), в его священное призвание — погубить Бориса, построившего свою власть на убийстве, в его вдохновленность. Соответственно с этим образом и вся трагедия рисуется не такою реальною, как были «Федор» и «Грозный», а как бы исторической легендой, поэтической песней о Борисе и Гришке Отрепьеве. Есть тут какая-то новая нота романтизма, которой так удивительно помогают чудесные стихи Пушкина. И тогда уж Пимен — не просто старец, а бывший богатырь, обратившийся в летописца, Курбский — не просто молодой боярин, а витязь из тех, каких рисовал Васнецов, точно Руслан, Ксения — не просто царская дочка, какая-то Мстиславская из «Федора», а сказочная царевна, Марина — не просто польская девушка, а сверкающая красотой и огневостью честолюбия шляхтянка. Вишневского я сдал пока Станиславскому, пусть возится с ним[1063]. Но и Борис — удрученный, затравленный совестью лев.
Все это страшно трудно, но отказаться от такого романтического замысла не хочется.
Силы свои берегу — иначе ничего не выйдет. Ложусь не поздно, не растрачиваюсь ни на что.
Итак, Таня выезжает 9-го, значит 11-го в час дня будет в Москве. Она едет из Велико-Анадоля с тем поездом, как ехал Миша. А ты… это еще не вполне установлено?
Ну, господь с тобой, будь здорова. Радуюсь, что ты не скучаешь. С деньгами все-таки, надеюсь, устроюсь.
Целую тебя крепенько
Твой В.
218. Е. Н. Немирович-Данченко[1064]
4 сентября 1907 г. Москва
Вторник, 4 сент.
Алекс. Алекс, наконец приехал[1065]. Я сказал, что с сегодня должны начаться правильные занятия. Обещано. Посмотрим. {456} По вечерам, когда Мише приходится оставаться одному, я беру его с собой в театр. Он там до 9 часов смотрит, а потом идет домой. Петр всегда дома. Архипа Антоновича жду. Денежную сторону обещали наладить.