Избранные произведения в одном томе
Шрифт:
Жан Вальжан заговорил снова:
— Господин Понмерси, заклинаю вас, не тревожьтесь. Эти шестьсот тысяч франков действительно принадлежат Козетте. Если бы вы отказались от них, вся моя жизнь пропала бы даром! Мы достигли большого совершенства в этих стеклянных изделиях. Они могли соперничать с так называемыми «берлинскими драгоценностями». Ну можно ли равнять их с черным немецким стеклярусом? Целый гросс нашего, содержащий двенадцать дюжин отличных граненых бусин, стоит всего три франка.
Когда умирает дорогое нам существо, мы смотрим на него, стараясь как бы приковать его, как бы удержать его взглядом. Козетта и Мариус, взявшись за руки, стояли перед Жаном Вальжаном, онемев от горя, дрожащие, охваченные отчаянием, не зная, как спорить со смертью.
Жан Вальжан слабел с каждой минутой. Он угасал, он клонился все ниже к закату. Дыхание стало неровным и изредка прерывалось хрипом. Ему было трудно пошевелить рукой, ноги оцепенели; но по мере того как возрастали его слабость и бессилие, все яснее и отчетливее проступало на его челе величие души. Отблеск нездешнего мира уже мерцал в его глазах.
Улыбающееся его лицо бледнело все больше. В нем замерла жизнь, но засветилось нечто другое. Дыхание все слабело, взгляд становился все глубже. Это был мертвец, за спиной которого угадывались крылья.
Он знаком подозвал Козетту, потом Мариуса. Наступали, видимо, последние минуты последнего часа его жизни, и он заговорил слабым голосом, словно доносящимся издалека, — казалось, с этих пор между ними воздвиглась стена.
— Подойди, подойдите оба. Я очень вас люблю. Как хорошо так умирать! Ты тоже любишь меня, моя Козетта. Я знал, что ты всегда была привязана к твоему старику. Какая ты милая, положила мне за спину подушку! Ведь ты поплачешь обо мне немножко? Только не слишком долго. Я не хочу, чтобы ты горевала по-настоящему. Вам надо побольше развлекаться, дети мои. Я позабыл вам сказать, что на пряжках без шпеньков можно было больше заработать, чем на всем остальном. Гросс, двенадцать дюжин пряжек, обходился в десять франков, а продавался за шестьдесят. Право же, это было выгодное дело. Поэтому вас не должны удивлять эти шестьсот тысяч франков, господин Понмерси. Ведь это честно нажитые деньги. Вы можете со спокойной совестью быть богатыми. Вам надо завести карету, брать иногда ложу в театр, тебе нужны красивые бальные наряды, моя Козетта, вы должны угощать вкусными обедами ваших друзей и жить счастливо. Я сейчас писал об этом Козетте. Она найдет мое письмо. Ей я завещаю и два подсвечника, что на камине. Они серебряные, но для меня они из чистого золота, из брильянтов; простые свечи, вставленные в них, превращаются в алтарные. Не знаю, доволен ли мною там, наверху, тот, кто дал мне их. Я сделал все, что мог. Дети мои, не позабудьте, что я бедняк, похороните меня где-нибудь в сторонке и положите на могилу камень, чтобы обозначить место. Такова моя воля. Не надо никакого имени на камне. Если Козетте захочется иногда навестить меня, мне будет приятно. Это и к вам относится, господин Понмерси. Должен признаться вам, что я не всегда вас любил; простите меня за это. Теперь же она и вы для меня — одно. Я очень благодарен вам. Я чувствую, что вы дадите счастье Козетте. Если бы вы знали, господин Понмерси, как радовали меня ее милые румяные щечки; я огорчался, когда она хоть чуточку становилась бледнее. В ящике комода лежит пятисотфранковый билет. Я его не трогал. Это для бедных. Козетта, видишь свое платьице вон там, на постели? Ты узнаешь его? А с тех пор прошло только десять лет. Как быстро летит время! Мы были так счастливы. Кончено. Не плачьте, дети, я ухожу не так уж далеко, я вас увижу оттуда. А ночью, вы только вглядитесь в темноту, и вы увидите, как я вам улыбаюсь. Козетта, а ты помнишь Монфермейль? Ты была в лесу, и ты очень боялась; помнишь, как я поднял за дужку ведро с водой? Тогда я в первый раз дотронулся до бедной твоей ручонки. Она была такая холодная! Ах, барышня, какие красные ручки были у вас тогда и какие беленькие теперь! А большая кукла, помнишь ее? Ты назвала ее Катериной. Ты так жалела, что не могла взять ее с собой в монастырь. Как часто ты смешила меня, милый мой ангел! После дождя ты пускала по воде соломинки и смотрела, как они уплывают. Однажды я подарил тебе ракетку из ивовых прутьев и волан с желтыми, синими и зелеными перышками. Ты, верно, позабыла это. Маленькой ты была такая резвушка! Ты любила играть. Ты привешивала к ушам вишни. И все это кануло в прошлое. И леса, где я проходил со своей девочкой, и деревья, под которыми мы гуляли, и монастырь, где мы скрывались, и игры, и веселый детский смех — все стало тенью. А я воображал, что все это принадлежит мне. Вот в чем сказалась моя глупость. Тенардье были злые люди. Надо им простить. Козетта, пришло время сказать тебе имя твоей матери. Ее звали Фантина. Запомни это имя: Фантина. Опускайся на колени всякий раз, как будешь произносить его. Она много страдала. Она горячо тебя любила. Она была настолько же несчастна, насколько ты счастлива. Так положил господь бог. Он там, в вышине, среди светил, он всех нас видит и знает, что творит. Так вот, дети мои, я ухожу. Любите друг друга всегда. Любить друг друга — нет ничего на свете выше этого. Думайте иногда о бедном старике, который умер здесь. О моя Козетта, полно, я не виноват, что все это время не видел тебя, это разбивало мне сердце; я доходил только до угла улицы, люди, должно быть, считали меня чудаком, я был похож на помешанного, один раз я даже вышел из дому без шапки. Дети мои, я уже начинаю плохо видеть, мне надо было еще многое сказать вам, но все равно. Вспоминайте обо мне иногда. Да будет на вас благословение божие. Не знаю, что со мной, я вижу свет. Подойдите ближе. Я умираю счастливым. Дорогие, любимые, дайте возложить руки на ваши головы.
Козетта и Мариус, полные отчаяния, задыхаясь от слез, опустились на колени и припали к его рукам. Но эти святые руки были уже недвижимы.
Он откинулся назад, его озарял свет двух подсвечников; бледное лицо глядело в небо, он не мешал Козетте и Мариусу покрывать его руки поцелуями; он был мертв.
Беззвездной, непроницаемо темной была ночь. Наверное, в этом мраке стоял некий ангел с широко распростертыми крыльями, готовый принять отлетевшую душу.
Глава 6
На кладбище Пер-Лашез, неподалеку от общей могилы и в стороне от нарядного квартала этого города усыпальниц, вдалеке от причудливых надгробных памятников, выставляющих перед лицом вечности отвратительные моды смерти, в уединенном уголке, у подножия старой стены, под высоким тисом, обвитым вьюнком, среди сорных трав и мхов лежит камень. Камень этот не меньше других поражен проказой времени: он покрыт плесенью, лишаями и птичьим пометом. Он позеленел от дождя и почернел от воздуха. Возле него нет ни одной тропинки; в эту сторону заходить не любят, так как трава здесь высока и можно промочить ноги. Лишь только проглянет солнце, сюда собираются ящерицы. Кругом шелестят стебли дикого овса. Весной на дереве распевают малиновки.
Это совсем голый камень. Его высекли таким, какой нужен для могилы, и лишь о том позаботились, чтобы он был достаточной длины и ширины и мог покрыть человека.
На нем не стоит никакого имени.
Только, вот уже много лет назад, чья-то рука написала на камне эти четыре строчки, которые с каждым днем становилось все труднее разобрать из-за дождя и пыли и которые теперь, вероятно, уже стерлись:
Он спит. Хоть был судьбой жестокою гоним, Он жил. Но ангелом покинутый своим, Он умер. Смерть пришла так просто в свой черед, Как наступает ночь, едва лишь день уйдет.ТРУЖЕНИКИ МОРЯ
Пароход как член семьи
В юности Виктор Гюго записал в дневнике: «Хочу быть Шатобрианом или никем». Прошло почти два столетия. О Шатобриане мы помним в основном благодаря строке Пушкина «любви нас учит не природа, а Сталь или Шатобриан» и… этой записи в дневнике молодого Виктора Гюго. А «Собор Парижской Богоматери» Гюго до сих пор читает каждый культурный человек. Во Франции, скажем в повести «Все впереди» единственного дважды лауреата Гонкуровской премии Ромена Гари, старик иммигрант забытой национальности на лавочке в арабском квартале не разлучается с книгой Гюго, иногда путая ее с Библией. Таким образом, мечта молодого Гюго не сбылась — Шатобриана он заметно превзошел, а никак не повторил.
Сын наполеоновского генерала, Виктор начинал как поэт и выигрывал престижные литературные премии (уже тогда были литературные премии, да). Продолжал как драматург. Его пьесы собирали аншлаги в Париже, некоторые из них цензура запрещала прямо в ходе первого представления, и это в свою очередь приводило к студенческим волнениям. Однако в историю мировой литературы он, несомненно, вошел как романист.
Эволюцию политического кредо усредненного европейца можно описать таким старым анекдотом: в двадцать лет — анархист, в тридцать — социалист, в сорок — демократ, в пятьдесят — монархист. Виктор Гюго эволюционировал вдоль этой оси в обратном направлении. Был убежденным монархистом в юности и стал в зрелости знаменем Французской республики, неудобным оппонентом императора Наполеона III в изгнании, которое продолжалось долгих девятнадцать лет и закончилось только с крахом монархии во Франко-прусской войне и Парижской коммуной.
О Гюго существует множество литературных анекдотов. Мои любимые: Гюго налысо остриг себе половину головы и выбросил ножницы в окно, когда ему нужно было срочно дописать какой-то роман; Гюго отказался от ордена Почетного легиона, чтобы не расстраивать друга — Дюма, которого такой честью обошли, и в результате правительство было вынуждено наградить орденами обоих.
Большую часть своего вынужденного изгнания он провел на английских островах Джерсей и Гернзей. Вроде как и в Англии, в убежище всех демократов типа Герцена и Березовского, но в то же время — не покинув Францию. Потому что эти английские острова расположены в Ламанше значительно ближе к берегам Нормандии, чем Британии. Более того, берега Франции окружают залив с островами с трех сторон. И, самое главное, — жители островов говорят скорее на французском, нежели на английском суржике. И вообще — всячески поддерживают многочисленные связи с близлежащими французскими, а не с отдаленными английскими портами. Вроде и в изгнании, а вроде как никуда и не уезжал. Кстати, не меньше, чем своими литературными премиями и наградами, Гюго гордился тем, что гернзейские рыбаки приняли в быту некоторые придуманные им названия местных скал и бухт, о чем не преминул изящно упомянуть в романе.
Почти все свои знаменитые романы Гюго написал именно на этих островах. Но если относительно других шедевров можно представить, что они могли бы быть написаны и в Брюсселе или Лондоне, где Гюго также некоторое время жил, то предлагаемые вашему вниманию «Труженики моря» полностью обязаны своим появлением пребыванию автора на Гернзее и Джерсее.
Более того, в неспешном вступлении «Тружеников моря», заставляющем современного читателя запаниковать — роман или все же путевые очерки он взял почитать в библиотеке? — Гюго описывает архипелаг с дотошностью первооткрывателя. Или даже еще дотошнее — с подробностями, которые сделают честь штатному ботанику или орнитологу экспедиции. Потому что острова в океане — это иной мир, открытый всем пенным валам и ветрам Атлантики, и другие люди, которые никуда не спешат и привыкли полагаться прежде всего на самих себя. Каждый остров кормит себя сам. Каждый рыбак всякий раз один на один борется с океаном.
Обитатели архипелага, островитяне, — все те рыбаки, моряки, контрабандисты, таможенные сторожа, рабочие верфей и судовладельцы, которыми переполнены страницы этого романа, словно созданы самой природой для нужд такого литературного стиля, как романтизм, ярчайшим представителем которого и был Виктор Гюго. Цельные, прямые, молчаливые, нелюдимые и в то же время неистовые, как рыбак Жиллиат. Только вот с необходимым по законам жанра сказочным злодеем, которому должен противостоять главный герой по канонам романтизма, вышло как-то неубедительно. Потому что Жиллиат противостоит значительно более могущественному противнику — самому Атлантическому океану. Гюго вроде как вспоминает о том, что в романтизме зло должно быть персонифицировано, и пытается слепить такого злодея из дотоле безупречного капитана местного парохода Дюранда, однако даже это можно посчитать намеком на то, что среди высокодостойных островитян мог жить только глубоко законспирированный негодяй. Если бы не романтизм, поступки капитана Клюбена могли бы иметь и совсем другое объяснение без потерь для сюжета. О том, что он поступил нечестно, другие герои романа и читатели узнают от автора. И вынуждены верить, потому что других свидетелей этому нет, а всеведущий автор — также одна из характерных черт романтизма.