Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:
— Словом, так, товарищ Орлеанцев. Я лично согласен не с вами, а с директором завода. Большего вам сказать не могу.
— Что ж, значит, в Москву обращаться, к Николаю Федоровичу? Вы его знаете?
— Нет, не встречались, только фамилию слышал.
— Вот видите! А может быть, придется и к самому Захару Петровичу…
— И Захара Петровича только на портрете видел, — сухо перебил Горбачев. — А вы Гаврилу Алексеевича знаете? — спросил он неожиданно.
— Простите, а кто это?
— Это… вот выйдете отсюда, по улице свернете вправо, в сквере памятничек стоит. Это был у нас секретарь губкома, он в партию меня принимал. Его один кулацкий сын убил из–за угла. За раскулаченного папашу мстил. Пойдите посмотрите памятничек. Хороший был человек Гаврила Алексеевич. До свиданья, товарищ Орлеанцев!
— До свиданья. — Орлеанцев встал. — Только, знаете, товарищ Горбачев, вы уж на меня не сердитесь, если кое–кого из местных товарищей сверху побеспокоят.
Он ушел. Горбачев проследил за ним из окна кабинета. Покинув здание горкома, Орлеанцев свернул не вправо, к скверу, а влево.
Следующим посетителем был тоже инженер, и тоже с Металлургического завода. От Орлеанцева он отличался помятым костюмом, грязноватой сорочкой, был небрит, приглашения садиться не ждал, сразу уселся в кресло, держался далеко не так уверенно. Хватал со стола карандаши, вертел их в худых, желтых пальцах.
— Я, товарищ секретарь горкома, беспартийный, — говорил он торопливо, — но все равно пришел к вам, как к высшей власти в городе. Ничего не выйдет у вас, в Кремль ехать надо будет. Продам все, а поеду.
— Какая же я высшая власть? — сказал Горбачев. — Я работник горкома.
— Ну, это все большие люди так говорят. Из скромности. Или из кокетства. Вы власть, и чего там! Помогайте. Маринуют.
— Что маринуют?
— Важнейшее для нашего народного хозяйства предложение. Миллионы рублей экономии. Вот моя докладная.
Горбачев раскрыл довольно объемистую папку.
— Здесь чтения часа на три, товарищ…
— Крутилич моя фамилия.
— Уж лучше вы для начала мне на словах изложите это дело, товарищ Крутилич.
— Вы в технике понимаете, товарищ секретарь? В доменном производстве?
— Работал когда–то на Металлургическом, только не в вашем доменном, — строил мартеновский.
— Я тоже не из доменного. Я вообще не из цеха, я в техникуме практикой руковожу. Поэтому и в доменном бываю. Так вот чего я вам хочу сказать. В современных условиях, когда подавляющее большинство оборудования доменных печей работает без остановки на плановый ремонт по полтора–два года и когда длительность межремонтного периода от этого увеличивается, — как должны ставиться вопросы, связанные с системой организации ремонтной службы? Они должны ставиться четко, оперативно, собранно. Я предлагаю все ремонты на доменных печах передать ремонтно–монтажному цеху, РМЦ. Правильно?
— Что–то я такое слышал, — сказал Горбачев. — Только не помню… то ли уже был такой опыт?.. Кажется, так уже работали, а потом наши доменщики почему–то отказались от услуг РМЦ.
— Это вредители отказались. Мы должны немедленно восстановить централизованную систему ремонтов. Централизованная система — это социалистическая система. А что у нас сейчас? Сейчас копаются на ремонте работники производственных цехов, в данном случае доменного цеха. Качество работ, проводимых самим производственным цехом, всегда ниже, чем качество специального ремонта. Ведь у производственников могут быть, и непременно возникают, всяческие текущие ситуации, которые бьют по ремонту, мешают ему, а то и вовсе ведут к срыву. Работу у них никто не принимает — не будешь же принимать сам у себя! Контроля, значит, нет. Нарядов у них тоже нет, и плана ремонта нет, латают как знают. Производительность труда от этого низкая.
Он говорил и говорил. Говорил убедительно. Горбачев попросил его оставить папку с докладной денька на два, на три, он почитает, проконсультируется со специалистами, посоветуется на заводе. Зерно истины, по его мнению, в утверждениях Крутилича есть, если, конечно, он, Горбачев, все–таки давно оторвавшийся от непосредственной практики завода, не отстал от современной организации некоторых производственных процессов. Вот он изучит вопрос, и тогда, возможно, они вновь встретятся.
Крутилич поблагодарил, сказал, что был уверен в поддержке, что Горбачев ему сразу понравился — лицо рабочего человека, не бюрократ, не вельможа, — и, довольный, ушел.
Горбачев принимал одного посетителя за другим и чувствовал себя все хуже. Ко времени обеда он совсем сдал, пошел в кабинет ко второму секретарю, сказал, что, пожалуй, уедет домой и не вернется сегодня, полежит: мотор что–то неровно работает. Второй секретарь пошутил: клапанам, дескать, притирочку надо сделать да на поршнях кольца поменять.
Дома Горбачев сделал вид, что просто голова разболелась, лег на диван в кабинете, отвернулся к стене. Анна Николаевна постояла возле него с бутылочками лекарств в руках, но, видя, что глаз он не открывает, — значит, хочет полежать в тишине, — вышла неслышно из кабинета, оставила его одного. Он полежал, полежал, и ему сделалось небывало, незнакомо тоскливо. Ушли, видите ли, все — и жена, и дочь, и сын, бросили в одиночестве. А вдруг он умрет, вдруг ударит его сейчас по сердцу инфаркт, придут, а его уже нет и никогда больше не будет… Странные люди. Беспечные, черствые. Ведь вот бы мама, будь она жива… Как сидела, бывало, возле его постели, когда скарлатиной болел. На горло чулок с горячей золой повязывала, пить давала что–то вкусное. А суп!.. Он хорошо помнил этот вкуснейший в мире суп, который варила ему мама. Из воблы.
Он лежал с закрытыми глазами, чувствовал на губах соленый вкус, обонял острый, вызывающий воспоминания запах. Видел свою мать, старенькую, ее сухие, коричневые руки, ее глаза, в которых всегда тревога за них, за детей, за него, за Ванюшку.
— Ваня, Ванечка, — услышал он встревоженное. Перед ним снова стояла Анна Николаевна. — У тебя же слезы текут. Что с тобой?
— Не выдумывай, — ответил грубовато, стараясь скрыть свое состояние. — Какие слезы? Лучше бы ты позаботилась обо мне.
— Ну пожалуйста, пожалуйста, вот дурной какой. Ведь и живу только для этого.
— Пожалуйста, пожалуйста!.. — передразнил. — Супу бы хоть раз в жизни сварила из воблы. Гроши стоит. Воблина да две картофелины.
— Могу, Ванечка. Но это, наверно, гадость. Есть не будешь.
— Как так гадость? Все детство ел, мать варила. Не будешь, не будешь!.. Откуда ты знаешь, буду или не буду?
— Хорошо, сварим тебе суп. Если мы эту штуку сумеем достать.
— Мать доставала, — сказал упрямо.
Вечером ему принесли тарелку супу. Весь город объездила Анна Николаевна, с трудом, в пивнушке возле пристани, отыскала несколько тощих сушеных рыбиц, привезенных с каспийских берегов.
От тарелки шел крепкий запах. Пахло сапогами, шорной лавкой, дымом…
Прихлебнул с ложки: горько, солоно, противно. Но все же ел. Из упрямства ел. Это был для него суп детства. Мамин суп.
6
Эту беленькую, коротко остриженную девушку Андрей впервые увидел в летнем кино. Шел мимо городского сада после работы, остановился перед афишей с целующейся парой и купил билет. Беленькая девушка сидела с подругой в ряду перед ним, подруги тихо переговаривались; Андрей понял, что картина беленькой не нравится, она в ней все критиковала.
После сеанса он шел за ними по аллеям до выхода из сада. Рассматривал беленькую. Походка у нее была спокойная, красивая, Андрею нравилось каждое ее движение. Он слышал, как беленькая говорила: «Кинематографисты думают, что молодежи нужны картины только о любви, со всей этой сентиментальщиной. Конечно, приятно посмотреть про любовь. Но мы сейчас с тобой, Аллочка, разве любовь видели? Устройство уютного семейного гнездышка. Это же обывательщина, мещанство». — «Ты всегда так категорически, Капа, судишь… А мне, например, они, эти молодожены, понравились. Все показано у них точно как в жизни: и как привел он ее в первый раз домой, к маме, и как ребеночка они вдвоем рассматривали, и как ванночку покупали…» — «Перестань! — перебила беленькая Капа. — Даже слушать неприятно, не то что смотреть. Кому эта пошлость нужна? Представь себе Ромео и Джульетту покупающими ванночку для своего будущего младенца…» — «Скажешь, Капочка! Это же какие были времена!» — «У нас все на времена сваливают: было когда–то — летали на крыльях, а теперь не то, теперь ползайте по земле. Вот и получится, как Горький сказал: ни сказок про нас не расскажут, ни песен про нас не споют».