Избранные произведения. Том I
Шрифт:
Я сказал ему сущую правду. Описанный мною обед (приготовленный, конечно, из консервов) был именно тот обед, какой ожидал нас сегодня.
— Довольно болтать, — огрызнулся он. — Я хочу говорить с вами о деле.
— Ну, так выпаливайте, в чем ваше дело, — грубо сказал я. — Но прежде скажите, когда вы и вся ваша подлая шайка намерены приняться за работу.
— Будет вам мочалку жевать, — оборвал он меня. — Лучше послушайте, что я вам скажу. Теперь вы у меня в руках. Верьте — не верьте, но это сущая правда. Я не хочу ее скрывать и говорю вам прямо: вы в моей власти. Я не скажу, как я этого добился, но знайте: мы можем раздавить вас, как червей. Когда я сделаю то, что задумал, вам будет крышка.
— Что будет с нами — еще неизвестно, а вот что вам жариться в аду, так это верно, — проговорил я со смехом, хоть и не воображал в ту минуту, какие адские муки ожидают его в ближайшем будущем.
— К черту ад, я его не боюсь, — сказал он. — А вам все — таки скоро капут. Я хотел предупредить вас об этом — только и всего.
— Я старый воробей, и меня не так — то легко околпачить, — засмеялся я. — Вы говорите, что нам скоро капут? Так извините, приятель, я вам не поверю, пока вы не докажете этого на деле.
И, разговаривая с этим человеком в таком духе, я думал о том, как легко я подбирал слова и фразы из собственного его лексикона, чтобы он мог меня понимать. Положение было самое скотское. Уже шестнадцать человек из нашего состава отправились на тот свет, и выражения, которые я позволял себе употреблять в этом разговоре, были скотские выражения. Не мог я не сокрушаться и о своем человеческом достоинстве. Разговаривая с этим типичным продуктом нью — йоркских трущоб, я должен был сказать «прости» мечтам утопистов, видениям поэтов и царственным мыслям всех царственных мыслителей. С таким субъектом можно было говорить только об элементарных вещах, о пище и питье, о жизни и смерти, и только зверскими, жестокими словами.
— Я предлагаю вам на выбор, — продолжал он, — остаться в живых или полететь в тартарары. Сдавайтесь, и мы вас пальцем не тронем — ни одного из вас.
— А если мы не сдадимся? Что тогда?
— Тогда вы пожалеете, что родились на свет. Одна голова, говорят, не бедна. Но вы не один, при вас еще есть девушка, для которой вы не чужой. Не мешало бы вам хоть о ней подумать. Вы не дурак и понимаете, к чему я гну.
О да, я понял. И почему — то в моем мозгу пронеслось все то, что я читал и слышал об осаде иностранных посольств в Пекине и о том, какие планы были у белых относительно их женщин на тот случай, если бы орды желтокожих прорвались сквозь последние линии обороны. Понял и старик буфетчик. Я видел, как злобно сверкнули его черные раскосые глазки в их узких щелках. Он понял, на что намекал этот скот.
— Ну что, смекнули, что я хотел сказать? — повторил Берт Райн.
И я узнал гнев, — не тот безудержный гнев, когда человек весь горит, теряет голову и через минуту остывает, — а злой, холодный гнев. Передо мною пронеслось видение: я видел моих предков, сидящих на высоких местах, веками господствовавших во всех землях, на всех морях. Я видел их, и наших женщин с ними, изнемогающих в неравной борьбе, обманутых в своих надеждах, засевших в неприступных крепостях, притаившихся в дремучих лесах, вырезанных до последнего человека на палубах кораблей. И всегда мы господствовали, и наши женщины господствовали вместе с нами. Жили мы или умирали, с нами жили или умирали и наши женщины; но, живые, мы всегда повелевали. Да, то было царственное видение. И, ослепленный его пурпурным сиянием, я осознал его этику — продукт веков, ее создавших. То был священный завет потомкам, долг, унаследованный нами от предков.
И пламя моего гнева начало остывать. Ведь это был не животный, красный гнев, — это был гнев интеллектуальный. Он был основан на здравом суждении и на уроках истории. Это была, философия поступков сильных и гордость сильных своей силой. Вот когда я, наконец, понял Ницше. И я оценил значение книг, отношение высокого мышления к высоким поступкам, переход полунощных мыслей в действие у человека в моем положении, занимающего высокое место на юте грузового судна в девятьсот тринадцатом году, с моей женщиной возле меня, с моими предками за мной, с моими косоглазыми слугами подо мной, и со скотами у меня под пятой. Я чувствовал себя владыкой. Я понял все значение верховной власти.
Да, гнев мой был холодный, белый гнев. Эта подпольная крыса в образе ничтожного человека проползла по внутренностям судна, чтобы грозить мне. Притаившись в норе за стальными стенами, она подняла свой писк, на какой способна только крыса. И под влиянием таких чувств я в таком же духе ответил этому негодяю:
— Когда вы, как последний пес, которого пинками принудили к повиновению, приползете к нам по открытой палубе, среди белого дня, и каждым вашим поступком докажете, что вы рады повиноваться, что вы счастливы вашим рабством; тогда — и только тогда — я стану разговаривать с вами.
После этого он по крайней мере десять минут осыпал меня из — за решетки вентилятора площадной бранью. Но я не отвечал. Я слушал, слушал хладнокровно и, слушая, понимал, почему много лет назад англичане в Индии расстреливали из пушек восставших сипаев.
Но когда сегодня утром я увидел, что буфетчик носится с пятигаллонной бутылью серной кислоты, мне ни на миг не пришло в голову, какое употребление он намерен из нее сделать.
А я тем временем обдумывал другой способ устранить смертельную опасность, какою нам грозил вентилятор. Мне стало даже стыдно, что эта мысль не пришла мне в голову с самого начала, — так она была проста. Отверстие вентилятора было невелико. Достаточно было подвесить перед ним с крыши рубки деревянный ящик с двумя мешками муки, чтобы совершенно закупорить его и защитить себя от выстрелов.
Сказано — сделано. Том Спинк, Луи и я влезли на крышу рубки и уже собирались опустить ящик с мукой, когда из вентилятора послышался голос.
— Кто там? — спросил я. — Говорите.
— Это я. Пришел предупредить вас в последний раз, — ответил Берт Райн.
В эту минуту из — за угла рубки показался буфетчик. В одной руке у него было большое ведро, и первой моей мыслью было, что он пришел набрать из кадки дождевой воды. Но не успел я этого подумать, как он взмахнул ведром и, описав им полукруг, выплеснул его содержимое в вентилятор. И в тот же миг я по запаху догадался, что это такое. Это была неразбавленная серная кислота — два галлона из большой бутыли.
Должно быть, Берту Райну обожгло лицо, попало в глаза, и, вероятно, от жестокой боли он, сорвавшись в трубе вентилятора, упал в трюм на уголь. Его вопли были ужасны, и мне вспомнились издыхающие от голода крысы, пищавшие в этой самой трубе в первые месяцы нашего плавания. Мне стало жутко и тошно. Уж если убивать людей, так лучше действовать начистоту — открыто.
Я только тогда ясно представил себе, какие муки должен был испытывать этот несчастный, когда буфетчик, которому брызнуло из ведра на голые руки, вдруг почувствовав укусы огненной жидкости, опрометью бросился к кадке с водой. А Берту Райну, этому молчальнику с беззвучным ядовитым смехом, теперь вопившему от боли где — то там, внизу, серная кислота попала в глаза!
Мы завесили вентилятор мешками с мукой. Крики внизу прекратились: очевидно, товарищи перетащили несчастную жертву из трюма на бак. Но, сознаюсь, все это утро было отравлено для меня. Карлейль сказал: «Умереть легко, все люди умирают». Но получить два галлона серной кислоты прямо в лицо — совсем другое дело; это несравненно ужаснее, чем просто умереть. По счастью, Маргарэт была в это время внизу, и через несколько минут, когда я пришел в равновесие, я всех моих людей заставил поклясться, что они скроют от нее это происшествие.