Избранные произведения
Шрифт:
Но если события в Патерсоне и потрясли Рида, они не потрясли его настолько, чтобы побудить его к длительному участию в рабочем движении, выходящему за пределы эпизодических событий самой стачки. И когда его мать сказала ему, что ее страшит его деятельность; он ответил ей: «Я в такой же мере рьяный социалист, как и сторонник епископата. Я знаю, что мое дело — объяснять Жизнь и жить этой жизнью, где бы то ни было — внутри рабочего движения или за его пределами». В Патерсоне он с головой ушел в эту свою новую деятельность, и новизна ощущений доставила ему глубокое удовлетворение. С глубоким волнением Рид ощущал свою связь с этой вдохновляющей, большой жизнью. Но чувство активной ответственности за что с него не снимается ответственность за происходящее. В «Метрополитен» он писал, что война против Мексики принесет лишь слезы и несчастье. Можно быть уверенным, писал он, что «американские солдаты не встретят никакого серьезного сопротивления со стороны мексиканской армии. Ведь это все пеоны с их женами, ведущие борьбу на улицах, у дверей их домов». Вот с кем придется им сражаться. А что изменится, когда американские войска покинут страну? Ничего. Большие поместья, безусловно, будут «восстановлены, засилье иностранного капитала возрастет как никогда, ибо мы его поддерживаем, и когда-нибудь в будущем снова вспыхнет мексиканская революция». Он пытался высказать те же соображения, хотя и не в столь резкой форме, президенту Вильсону во время интервью в Белом доме, которое устроил Риду государственный секретарь Уильям Дженнингс Брайан. Президент, казалось, отнесся к Риду сочувственно и изложил свою политику невмешательства в мексиканские дела.
Рида покорили его манера, слова, репутация либерала, и он поверил, что Вильсон будет поступать по справедливости. Хотя американские войска были уже в Вера-Крус, Рид не видел причин не разделять распространенную в народе веру в Вильсона.
В апреле 1914 года, после возвращения из Мексики, он на новых фактах еще больше убедился в тирании Уоллстрита. В Ладлоу охрана шахт с помощью милиции штата сожгла палатки бастовавших шахтеров и их семей, которые до этого были выселены из своих домов. Эта стачка была одним из целого ряда резких конфликтов на шахтах в Колорадо, которые по временам достигают масштабов гражданской войны. Взрыв возмущения в Ладлоу был гораздо значительнее того, что Рид наблюдал в Патерсоне. Изворотливые шахтовладельцы, находившиеся под контролем рокфеллеровской клики, и газеты, которые говорили их языком, не могли затушевать подлинный характер разногласий. Рид очень тщательно распутывал всю сеть закулисных сговоров между шерифами, губернатором, чиновниками городков, принадлежавших компании, и владельцами шахт — между государственным аппаратом и крупным капиталом. И снова ему стала ясна непроходимая бездна, разделяющая два класса. Описывая стачку, он уделял самое пристальное внимание даже мелким деталям. Это было одновременно и исследование и яркая корреспонденция. Он искал доказательств, которые подчас не легко было обнаружить, и все эти усилия Рида свидетельствовали о его росте как писателя с ясным классовым самосознанием, который не удовлетворяется регистрацией своих впечатлений, а считает своим долгом проникать глубже в игру сил, скрывающихся за поверхностью событий.
Теперь не могло быть сомнений по поводу отношения Рида к рабочим и их борьбе. Его связи стали яснее, и он знал лучше, чем когда-нибудь раньше, где его место в этой борьбе, где он чувствует себя свободно и может принести наибольшую пользу. Допускаемые им отклонения от того пути, на который он все решительнее становился, были характерны для человека, который еще не связал некоторых своих интересов со своей главной целью. Некоторые из его гарвардских друзей уже отнесли его к числу отступников, обреченных на вечное проклятие. Время шло, и его радикализм показал себя уже не таким мягким и кротким, и многие другие из его кембриджских друзей решили, что он положительно опасен. На их взгляд, жизнь Рида стала складываться по какому-то чужеземному образцу. Может быть, еще не было ничего страшного в том, чтобы иметь неортодоксальные взгляды, но действовать согласно им и заставлять других действовать таким образом — это уже они рассматривали как нарушение общественного порядка. Более того, его близость к тем, кого они называли «великий неумытый», означала полный отход от своей социальной среды. Но, что очень странно, враждебность, которую они питали к Риду, смешивалась частенько с чувством симпатии к нему за его бодрый дух, душевную энергию, юмор. Он был всегда улыбающимся, и его быстрый ум и веселый нрав подчиняли своему обаянию даже и эти саркастические умы.
Среди прежних его одноклассников были также и интеллектуальные снобы. Был среди них и Уолтер Липпман, который в свои двадцать пять лет стал уже известен в Нью-Йорке как один из жрецов либерализма. Рид высоко ценил его талант, но в то же время с подозрением относился к высокомерно-презрительным взглядам Липпмана на мир и его обитателей и к тонким изощрениям его логики. После того как Рид вернулся из Мексики, овеянный славой корреспондента, Липпман написал в «Нью рипаблик» статью под заглавием «Легендарный Джон Рид». В этой статье снобистское отношение либеральной интеллигенции к Риду было подкреплено всей силой липпмановского престижа. Липпман подсмеивался над Ридом, хотя статья была обильно пересыпана похвалами. В глазах Уолтера Липпмана Рид был только новичок в серьезных политических вопросах. И отзываясь покровительственным тоном о Риде, Липпман в то же время помогал создавать миф, что Рид — просто повеса, непослушный малый, авантюрист, одаренный выпускник колледжа, тщетно разыгрывающий из себя человека, занимающегося мировыми проблемами.
Рид быстро согласился, что на первых порах его знание теории борьбы рабочего класса было еще очень незрелым. Но он искал помощи у других и шел к марксизму верным путем собственного опыта именно тогда, когда Липпман отказывался от тех социалистических взглядов, которые он высказывал в своих первых очерках. Рид понял это притворство Липпмана. Любой человек, обладавший меньшим чутьем, чем Рид, мог бы не выдержать этих ударов. Но Рид отверг липпмановские взгляды на мир и на него самого и не согласился с теми своими друзьями, которые неодобрительно качали головой из-за того, что он оказался глух к их суждениям.
Рид выдержал это деликатное, но упорное давление. Однако оно не шло ни в какое сравнение с оскорблениями, наносимыми ему теми, кто выступал в защиту справедливости империалистической войны, в которую в 1914 году была вовлечена Европа. Он потерял многих друзей, с которыми, как это ни было больно, ему пришлось порвать. На него было оказано и экономическое давление. Захлопнулись перед ним многие двери, которые раньше были для него широко открыты. Но какие бы удары ни сыпались на Рида, его непримиримость становилась все более твердой.
Когда Рид летом 1914 года поехал в Европу, чтобы писать корреспонденции для «Метрополитен» с Западного фронта, он думал, что обнаружил в поведении правящих кругов США первые слабые, но зловещие признаки вмешательства в войну. В это время он уже понимал причины войны. Он разъяснял в своих статьях, что эта война — война торговцев; и куда бы Рид ни приезжал — в Англию, Францию или Германию, — он быстро убеждался в правильности своей оценки. Там не было и в помине того стихийного порыва и идеализма, которые поразили его во время мексиканской революции. Все остановилось, кроме машины разрушения. Париж был пустым и больным городом без всякого воинственного пыла, о котором писали другие корреспонденты в статьях, посылаемых ими в свои газеты. Богачи, как всегда, прекрасно проводили время, а большинство социалистических лидеров помогало правительству посылать французскую молодежь на смерть и страдания. Лондон ничем не отличался, за исключением более тонкого лицемерия высших классов и их чудовищно лживых разглагольствований об обороне империи. Так же выглядел и Берлин. И здесь атмосфера была отравлена смрадом своеобразного милитаристского лицемерия. Рида поразило то, что в глубине, за линиями фронта, среди широких масс французского, английского и немецкого народов проявлялось так мало враждебности по отношению к народам стран-противников. Народным массам было трудно уяснить себе, каким образом их вовлекли в эту ужасную бойню, как все это произошло и что означает.
Если не считать жертв, то ни на той, ни на другой из воюющих сторон Рид не увидел ничего, что вызывало бы его сочувствие. Вся эта отвратительная бойня удручала его, вызывала в нем омерзение. Ненависть к ней не позволяла ему писать о славе, знаменах и громе побед, как этого требовал «Метрополитен». Он точно передавал то, что видел, а это отнюдь не было красиво. Он не хотел делать ничего, что могло бы совлечь его читателей с позиций нейтральности.
Его путешествие по Восточной Европе в 1915 году было таким же обескураживающим, как и его поездка на запад этого континента. Уже виденное им на западе Европы казалось пределом ужасного, но резня на Балканах была еще страшнее, а мрачное царство эпидемии и смерти — еще более мрачным. В Гучево (Сербия) он ходил по горе, настолько плотно устланной телами австрийцев и сербов, убитых в отчаянной схватке, что подчас его ноги увязали в ямах, полных гниющего мяса и хрустящих костей. Но не только эта бойня внушала ему отвращение. В такой же степени его возмущали лживые уверения, согласно которым все это объявлялось необходимым для спасения демократии, демократии кровожадного лорда Китченера в Англии и Пуанкаре во Франции, демократии царя Николая. В двухстах милях за линией русского фронта он воочию видел, какие ужасы приходится переживать евреям. И повсюду правительственные чиновники набивали себе карманы взятками. В Греции и Румынии, в России и Турции — везде всемогущие правители погрязли в болоте коррупции. А народ, за счет которого жили эти взяточники, больше интересовал хлеб, чем победы в войне.
И опять Риду трудно было дать такой репортаж, какого жаждал «Метрополитен». Вместо него он, по собственному определению, писал свои впечатления о людях, попавших в водоворот войны. Но эти впечатления писались с таким расчетом, чтобы показать войну как колоссальную империалистическую ловушку, которой США должны избегнуть. У него были все основания писать именно так. Сдержанно-сочувственное отношение к участию в войне, которое он замечал в стране еще год назад, теперь сменялось военной лихорадкой. Прежде нейтралитет использовался для маскировки соглашений, заключенных с британским и французским империализмом. Теперь правительственная бюрократия даже и не позаботилась о маскировке, когда она в сотрудничестве с уолл-стритовской фирмой Моргана согласилась предоставить странам Антанты дополнительные кредиты из страха, что без них они будут не в состоянии оплатить военные поставки. Война спасла Соединенные Штаты от жестокого экономического кризиса, но если бы они бросили Лондон и Париж на произвол судьбы, им снова угрожала бы депрессия. Поэтому и был пущен в ход механизм вмешательства в войну, который должен был сохранить в силе гигантские закладные союзников, держателями которых были американские банкиры, и укрепить мировые позиции этих банкиров в борьбе за рынки и сырье. Чтобы оправдать участие Америки в войне, срочно сочинялись различные высокоморальные басни.
Либералы, за небольшим исключением, проституировали свой талант, прославляя эту бойню. С изяществом и прямо тошнотворной казуистикой, сходившей за логику, они перечисляли доводы в пользу успешной империалистической войны, используя их, чтобы завуалировать наступление правящего класса у себя на родине. Но был писатель, который понимал значение этой измены так же, как и Джон Рид. Это был Рандольф Бурн. Рандольф Бурн побывал в Европе накануне войны, и, когда война начала захлестывать Америку, он, исходя из всего виденного, пришел к заключениям, почти аналогичным выводам Рида. Каждый из них по-своему — Рид как социалист, а Бурн как трезвый прагматик — вел борьбу с войной, причем Бурн писал громовые статьи против малодушных. «Интеллигенты, — укоризненно писал Бурн, — солидаризировались с наименее демократическими силами американского общества. В вопросе о войне они стали на позиции тех самых классов, с которыми американская демократия сражалась с незапамятных времен». И Бурн продолжал: «Война или заманчивое будущее Америки: нужно выбирать что-либо одно. Нельзя поддерживать и то и другое, ибо война повредит этому будущему. Она не может идти ему на пользу».
Этот смелый голос ободрял Рида, хотя он приходил в отчаяние при мысли, что таких голосов немного. Некоторое время ему казалось, что война сокрушает все дорогое его сердцу. Вудро Вильсон, которого Рид и многие либералы поддерживали в 1916 году как кандидата в президенты, способного по их расчетам сохранить мир, поддерживали потому, что «Уолл-стрит был против него», в 1917 году отрекся от своих обещаний. Оказалось, что Вильсон не был противником Уолл-стрита и что в действительности Уолл-стрит был не против него. Рид скоро признал, что совершил прискорбную ошибку, и это было одним из обстоятельств, угнетавших его и усиливавших его отчаяние. Это отчаяние, вызванное войной, обострялось болезнью и временным разладом в отношениях с Луизой Брайант. Мать и брат посылали ему резкие письма, осуждая его враждебное отношение к войне. Его больше не превозносили как писателя, хотя всего лишь два или три года назад он почитался великим журналистом; «Метрополитен» сравнивал его со Стивеном Крейном и Ричардом Гордоном Дэвисом, его хвалил Редьярд Киплинг и называл гением Уолтер Липпман. Легко было мчаться на гребне успеха и проповедовать радикализм тогда, когда он не служил преградой на пути к хлебу насущному и не пятнал его репутации. Теперь же совсем другое дело. Теперь на нем лежала печать: он был мятежником, зашедшим чересчур далеко, человеком, который отказывается плыть в общем потоке. Ему, пожалуй, было бы легче переносить свои душевные страдания, если бы, как он надеялся, люди, пользовавшиеся его расположением — рабочие, — выразили бы свою волю и выступили против истерии, жертвой которой они стали. Но они казались ему разъединенными, враждебными друг другу и глухими к своим классовым интересам. Ими плохо руководили. Он вспоминал, какими они были в Патерсоне и Ладлоу, и удивлялся: что случилось с ними с тех пор? Душу его терзали сомнения. Быть может, он в своем романтическом видении приписывал им большее, чем то, на что они были способны? Он преодолел первую преграду и пришел к глубочайшему убеждению, что капиталистическое общество расколото на классы. Это способствовало его формированию как писателя. Теперь перед ним стоял новый барьер. Ответит ли рабочий класс на военное безумие с той силой, какую он знал в нем? Он не был уверен в этом.