Изгнание
Шрифт:
"Ты питаешь живых своей милостью, - молился он, - оживляешь мертвых в великом милосердии своем, поддерживаешь падающих, излечиваешь больных, освобождаешь заключенных". Шум, поднятый его сотрудниками по поводу дела Фридриха Беньямина, возымел действие, архизлодеи разрешили заключенному Фридриху Беньямину писать своим близким, он, Луи Гингольд, показал этим архизлодеям, что он противник, с которым нельзя не считаться. Теперь архизлодеи предлагают ему, так сказать, перемирие. Сомневаться не приходится, это предложение - знак, посланный богом. Награда за то, что он так отважно и энергично взялся за дело Фридриха Беньямина.
"Благодарим тебя, - молился он, низко склоняясь всем туловищем, - ибо ты вечный наш бог и бог наших отцов, оплот нашей жизни, щит нашего спасения из рода в род". Нацисты сами себя бьют, требуя, чтобы "Парижские новости" заговорили более сдержанным тоном. Если он на это пойдет, влияние "Парижских новостей" будет, пожалуй, проявляться не так ярко, как раньше; пожалуй, в таких случаях, как дело Беньямина, они достигнут меньших результатов. Но зато Гингольду будет дана возможность без шума "направлять" течение многих других дел - через господина Лейзеганга и тех, кто за ним стоит. По существу такие приемы гораздо более соответствуют склонностям и способностям Гингольда, чем бешеный натиск, проявленный в деле Беньямина. Может статься, что "тихим" путем он окажет помощь даже не одному лицу, а многим. Его редакторы - горячие головы. Они уверяют, что надо действовать напролом, что надо так вести борьбу, чтобы подорвать режим и помочь всему народу. Он покорно благодарит их. Что он - Наполеон? Как смеет он, скромный еврейский делец, стремиться разрушить режим архизлодеев? Только люди, которым нечего терять, жалкие бедняки, могут возомнить, что они призваны вершить такие дела. Боже сохрани, чтобы он, Луи Гингольд, так зазнался. У него, слава богу, есть что терять, не желает он легкомысленно выпускать из рук то, что приобретено с божьей помощью. Если он потребует более умеренного тона, то его сотрудники заявят: все, что они печатают, - чистейшая правда. Но с какой стати именно он, Гингольд, должен печатать правду? Так ли уж необходимо вообще печатать всю правду? Часто бывает полезнее показать только краешек ее. В сущности, даже хорошо, что предложение господина Лейзеганга дает ему повод приструнить своих редакторов. Громкие слова, до которых они такие охотники, мало к чему приведут, зато многого можно достигнуть, если, например, заполучить из Германии часть своих денег. А при сложившейся теперь конъюнктуре он добьется этого гораздо быстрее. Из спасенных таким путем денег он затем выделит значительную долю на добрые дела. Правда, он и сейчас уже тратит, как предписано, десятую часть своего состояния на богоугодные цели - он сделал вклады в синагоги и благотворительные учреждения, он занимается и частной благотворительностью, - но он позволял себе вносить эту десятую часть в той валюте, в какой это было для него выгодно, стараясь поменьше затрагивать свой текущий счет, и так как дня не проходило, чтобы в какой-нибудь новой стране не падал курс валюты, то Гингольд имел возможность при расходовании этой десятой части экономить большие суммы. Но он дает обет в будущем исчислять эту десятую часть всегда в фунтах или в долларах.
"Тот, кто установил мир на своих высотах, тот установят мир для нас и для всего Израиля, аминь", - сказал он, затем, как предписано, отступил на три шага назад и, низко склонившись, сделал опять три шага вперед.
9. УЗНИК В ОТПУСКЕ
– Мосье Траутвейн, к телефону, - пропищала снизу маленькая дочь мосье Мерсье, владельца гостиницы "Аранхуэс". Зепп Траутвейн не любил, когда его звали к телефону. С Мерсье в таких случаях неизбежно происходил неприятный разговор; он и Зепп Траутвейн не ладили друг с другом. Мерсье, мелкий рантье, только и помышлял о том, как бы прикопить лишний сантим; как истый уроженец Южной Франции он имел обыкновение, когда кто-нибудь собирался уплатить ему в срок, многословно уверять, что дело не к спеху. Но если должник не настаивал на немедленной уплате, хозяин затем целые месяцы дулся на него. Это раздражало, и, когда Зеппа звали к телефону, который находился внизу, в конторе гостиницы, он всегда боялся, что Мерсье воспользуется случаем и заведет с ним разговор, полный непонятных колкостей.
Но на этот раз он ошибся. Мерсье хоть и угрюмо, но вежливо указал на телефонную трубку и произнес:
– Вас спрашивают из гостиницы "Грильон".
Траутвейн заявил о себе раскатистым мюнхенским "алло". Чей-то голос на ломаном французском языке спросил его, нельзя ли попросить к телефону господина Траутвейна. Голос старался выговорить фамилию Траутвейн на французский лад, так что она звучала "Тротуэн". Зепп Траутвейн заключил из этого, что у телефона - француз, и со своей стороны пытался на своем баварско-французском языке объяснить, что Тротуэн у телефона. Голос еще раз довольно беспомощно потребовал господина Тротуэна. Зепп Траутвейн, полагая, что француз не разобрал его неумелой французской речи, еще убедительнее заверил его, что мосье Тротуэн у телефона. Наконец, с отчаяния, голос спросил на добром мюнхенском диалекте:
– Черт возьми, Траутвейн, вы это или не вы?
– Конечно, я, - сердито, но с облегчением ответил Траутвейн, думая о том, сколько мучений приносит с собой изгнание.
Оказалось, что голос принадлежал Леонарду Риману, дирижеру Риману, знаменитому Риману, другу Зеппа Траутвейна. Да, Риман и Траутвейн когда-то в Германии были добрыми друзьями, но это было до Гитлера, а Риман примирился с гитлеровским режимом. Зепп знал, что Риман совершенно аполитичный человек, очень осторожный, что он "труса празднует", как выражался Зепп. Когда он прочел, что Риман приезжает в Париж, где будет дирижировать тремя концертами, в том числе и в "Опере", это его слегка кольнуло. Он спросил себя, отважится ли Риман к нему прийти, но старался не думать об этом, даже с Анной об этом не говорил. И все же, наперекор всему он думал, что Риман к нему придет, что это само собой разумеется. Но думал ли Риман, что это само собой разумеется?
То, что Риман все-таки подал голос, удивило и глубоко обрадовало Траутвейна, этого неисправимого сангвиника. Месяц май вообще начинался хорошо. Во-первых, известие, что от Фридриха Беньямина получено письмо, что он, стало быть, жив. Это была победа, великолепное свидетельство того, что он, Зепп, и его работа кое-что значат. Чувство смешного и жалкого бессилия, бесплодного гнева, так долго терзавшее его при мысли о возможности fait accompli, сразу исчезло. Только теперь понял Зепп, как глубоко возмущался его баварский здравый смысл при мысли, что он, Зепп, возможно и вероятно, борется за мертвеца. Когда это горестное сомнение рассеялось, Зепп почувствовал такое облегчение, какое бывало у него во время скитаний по горам, когда он достигал вершины и сбрасывал с себя тяжелый рюкзак. Легко и весело носился Зепп в эти сверкающие майские дни по набережным Сены. Глядя на цветы, продававшиеся повсюду, упиваясь мягким, свежим воздухом и радостно льющимся светом города Парижа, он чувствовал себя точно турист, - в это время года он всегда, бывало, куда-нибудь ездил. Бродя по городу, он чаще всего насвистывал мелодию из "Иуды Маккавея", скупые, мужественные такты марша. Да и вообще все хорошо складывалось в эту весну. Репетиции "Персов" шли не так плохо, как он опасался; откровенно говоря, они даже доставляли ему удовольствие. А теперь, сверх того, оказалось, что Леонард Риман не сделался негодяем, которым легко мог стать в удушливой атмосфере третьей империи. Вот он у другого конца провода. Он подал голос. Это уже кое-что.
И Траутвейн радостно и грубовато ругает Римана за то, что он не сразу назвал себя. Затем друзья уговариваются встретиться и побеседовать в пятницу вечером.
Зепп, весело прищелкивая языком, поднялся к себе. Он искренне любил Римана. Правда, тот рано начал напускать на себя какую-то чиновничью степенность, но это только маска, в глубине души Риман такой же рубаха парень, как и Зепп, он всегда добродушно сносил подшучивание Зеппа над его мещанством. Да, Зепп рад, что предстоит откровенный разговор с другом; в эти годы изгнания для него было горьким лишением, что он не мог отвести душу с Риманом.
Трудно, конечно, простить Риману, что он примирился с Гитлером. Но в конечном счете это понятно, если вспомнить, что Риман всегда боязливо отмахивался от всякой политики. Еще до Гитлера он вечно спорил на эту тему с Зеппом. Впрочем, в газетах проскальзывало, что Риман нет-нет да высказывал свое возмущение нацистами, не как политический деятель, а просто как порядочный человек; доходили слухи, что Риман не раз становился на защиту того или другого опального и тем самым навлекал на себя немилость властителей.
Как бы то ни было, очень отрадно, что он подал голос, и их встреча в пятницу вечером сулит, конечно, много приятного. Столько есть общих воспоминаний, хороших и плохих. Они вместе изучали гармонию у Людвига Тюиля и Макса Регера. Вместе кутили и заводили любовные интрижки. Зепп с удовольствием представляет себе лицо Римана, когда тот будет выслушивать его поддразнивания; важное, усталое, надменное и все же потихоньку улыбающееся.
Анна покраснела от радости, узнав от Зеппа, что в пятницу к ним приедет Риман. Она тоже читала, что он даст несколько концертов в Париже, но не говорила об этом с Зеппом. Ей казалось невероятным, что Риман захочет побывать у них. Если он все же приедет, то это настоящее событие. То, что Риман готов скомпрометировать себя, лишь бы встретиться с Зеппом, означает, что не она одна верит в Зеппа как в выдающегося музыканта. Но он не только выдающийся музыкант, он, кроме того, душа человек, умеющий сохранить друзей даже в несчастье. В общем, они, видимо, еще кое-чего стоят, как ни ухудшилось их положение, и Анна, улыбаясь и подтрунивая над собой, радуется мысли, что сможет при случае проронить у Перейро: "Кстати, третьего дня у нас ужинал Риман".
– Как я рада, - сказала она, просияв, - нашей встрече с Риманом. Я читала, что он даст здесь несколько концертов. Замечательно, что он позвонил.
– А как же иначе? Это же само собой разумелось, - возразил Зепп, словно он в этом никогда не сомневался.
– Придется, - соображала Анна, - с утра повозиться, хотелось бы предложить ему приличный ужин.
– Не пойти ли в ресторан?
– предложил Зепп, зная, как тяжело Анне при ее занятости и в этой гостиничной обстановке принимать гостей. Но Анна замахала руками:
– Нет, нет.
Зепп, против обыкновения, не настаивал. В глубине души он сознавал, что Риман проявил достаточно порядочности, отважившись на свидание с ним, и предлагать ему показаться с эмигрантом в ресторане - значило бы требовать слишком многого. Но он ничего не сказал.
И вот наступила пятница, и Леонард Риман действительно появился в гостинице "Аранхуэс". "Та-та-та-там", - пробарабанил он начало темы Пятой симфонии. "Так судьба стучится в дверь", - объяснял Бетховен это начало. Некогда Леонард Риман, приходя к Зеппу, часто давал о себе знать таким стуком, если являлся неожиданно или собирался сообщить нечто неожиданное.