Изгои Рюрикова рода
Шрифт:
А потом пришли волки. Миронег сквозь дурман полузабытья узрел их горящие очи и не сумел испугаться, не совершил ни единой попытки защитить ускользающую жизнь. Звери ходили кругами, и Миронег обострившимся чутьем слышал их звериный запах, слышал, как стучат по сохлой земле их когти.
– Хватай за горло, степная тварь, – смиренно попросил он. – Смилостивься, хватай так, чтобы сразу дух вон. О Господи, помилуй мя! Нет уж сил терпеть адские муки! Если уж суждено быть степным зверем сожранным, так лиши сначала света разума, а потом уж пусть угрызает зверь плоть мою!
– Тат! Тат! Олег! – услышал он человеческую речь, и голос оказался подобен гулу дальнего набата. – Щи дэж никуэ!
– На каком наречии ты разговариваешь со мной, Господи? – изумился Миронег. – Крещён-то я был именем святого великомученика Апполинария. Так почто величаешь мя варяжским именем Олег?
– Господь твой не слышит тебя, – был ответ. – Зато я за много фарсахов [7] слышу твоё нытьё, Аппо!
– Тат! Тат! Тат! – звали голоса.
Земля сотрясалась под ударами молотов, которые, казалось, были теперь совсем рядом, и Миронегу почудилось, будто пустая степь возжелала стряхнуть его со своей груди. В воздух взвились клубы праха, пыль попала Миронегу в нос, он чихнул, ахнул от боли. Попытался убраться подалее, улезть в заросли бобыльника. Он снова испытывал позорнейший, цепенящий страх.
7
Фарсах – мера длины у хазар, равная предположительно 5000 м.
– О, Боже! Спаси и сохрани непутёвого раба Твоего, жалкого труса Апполинария!
Его кулём положили поперёк седла. Вот это по-настоящему нестерпимо! Едва лишь конь тронулся с места, едва лишь он совершил первые шаги, невыносимая боль выбросила Твердяту в небытие, в чёрную пустоту, где он блуждал, одержимый мучительной жаждой отыскать потерянного себя. Он шарил руками в бескрайней черноте, но руки плохо повиновались ему. Он пытался кричать, но горло его не могло исторгнуть ни единого звука. Наконец, когда он почти уж отчаялся снова обрести тварный мир, небытие кончилось. Безвременье разбил узкий солнечный луч, нечаянно упавший на его лицо. Узкий лучик света сначала прыгнул ему на лоб, потом больно ущипнул за правое веко, заставив плотнее прикрыть глаза. Потом на подбородок и на грудь, а потом и вовсе исчез, оставив вместо себя темноту. Так Твердята заново обрёл тело, которое нестерпимо болело при каждом движении. Так Твердята заново обрел вселенную: кошма из грубой шерсти – под ним, купол шатра с дыркой посредине – над ним. Вот и вся вселенная. Мирозданье населяли маленький лучик и очень большой человек. Оба насельника являлись к нему ежедневно, принося заботу и сострадание.
Большой человек, тихонько напевая, ворочал Твердяту, причиняя ему невыносимую боль. Твердята плакал и ругался. Тогда большой человек принимался петь громче, и звонкий, чистый голос его заглушал стоны раненого. Твердята говорил ему, что поднимется сам, и он пробовал приподняться, но нестерпимая боль снова и снова останавливала его, вынуждая смиренно опускаться на кошму. Большой человек менял примочки у него на лице, перевязывал раны на теле. Прикосновения его были подобны трепетанию крыл мотылька, но и они причиняли ощутимую боль. Твердята терпел всё, сцепив зубы. А потом большой человек уходил, а Твердята, пользуясь его отсутствием, внимательно изучал свою обитель.
Он хворал в небольшом шатре – пирамиде из плотного войлока, натянутого на каркас из длинных жердин. В центре сооружения располагался очаг. Большой человек каждый вечер разводил в нём огонь. В ногах Твердятиного ложа стоял большой глиняный жбан, служивший отхожим местом для хворого. В шатре всегда было так пусто, темно и тихо, словно он стоял посреди безлюдной пустыни. А порой Твердяте грезилось, будто шатер стоит на плоту, который медленно плывет по волнам, вдали от берега, в открытом море. Но почему тогда он не слышит плеска воды? Почему не чует солоноватого аромата морских ветров? Твердята распахивал глаза, смотрел, стараясь не ворочать больной головой. Далеко в вышине там, где смыкались жерди, составлявшие скелет шатра, где зияло отверстие для выхода дыма, там серело небо. Твердята мог не поворачивая головы, а значит, не испытывая боли, невозбранно смотреть туда, в любое время дня и ночи. Там дышало небо, там постоянно всё менялось. Иногда через отверстие сеял дождичек. В строго определённое время и ненадолго, в шатер впрыгивал одинокий солнечный луч. И он радовал Твердяту. В остальное же время под пологом шатра царил благодатный полумрак. Ах, как хорошо! Належался Твердята под палящим солнцем. Довольно!
Они понимали друг друга, не прибегая к словам человеческой речи. Целитель – так именовал Твердята большого человека в своих мыслях и молитвах – смотрел в его лицо, кивал, и взгляд его, в зависимости от обстоятельств, становился то весёлым, то озабоченным, но никогда его лицо не искажал испуг, целитель не умел хмуриться. Он был велик, он был огромен – много выше и шире, чем сам Твердята. Но двигался легко и обладал завидной ловкостью. Время от времени большой человек брил Твердяте усы и бороду обоюдоострым ножом, причиняя невыносимые страдания. Вскоре новгородец научился отсчитывать дни. От одной пытки обоюдоострым ножом до другой проходило никак не менее седмицы.
Большой человек оказался чрезвычайно любознателен и смекалист. Он пытался расспросить Твердяту и заговаривал с ним на разных, не известных тому наречиях. Твердята отрицательно качал головой. Не понимаю, дескать, и прикрывал глаза. Большой человек уходил и возвращался. Он снова и снова заговаривал со своим подопечным, и однажды Твердята понял его вопрос.
– Ты лесной человек? – коверкая слова, спросил целитель.
– Что? – изумился Твердята.
– Ты жил в лесах? В большом шатре, сложенном из бревен. Ты жёг лес и пахал землю, а когда она переставала давать пищу, бросал то место. Ты разбирал свой шатер из бревен и уносил его с собой в другой лес. И снова жег, и снова пахал…
– Нет…
– Тогда, ты каменный человек? Каменные люди живут в тесноте, прячась за высоким частоколом или хуже того – за каменными стенами…
– Да…
– Меня зовут Буга. Я – воин, я – знахарь, я – внук правителя этих мест.
– Княжич? Ханский отпрыск? – Твердята приподнялся было, но боль, как обычно, не пустила его. Твердята скривился. Буга улыбнулся.
– Хан Кочка – мой дед, владеет многими стадами, многими женщинами. У него семь раз по семь и ещё раз семь сыновей и дочерей. У него семь раз по семь и ещё раз семь раз по семь, и ещё раз четыре внука. У него несчитано стад, у него немеряно земли. Но он хочет ещё больше. Хан Кочка – мой дед – великий человек!
И Буга снова улыбнулся. Твердята, не скрывая изумления, смотрел на целителя. Порой лицо его казалось новгородцу чрезвычайно молодым, почти юношеским. Но когда Твердята прикрывал глаза, силясь без стона перетерпеть боль врачевания, тогда целитель виделся ему взрослым, умудрённым многими испытаниями человеком, таким, как сам Твердята. Наконец новгородец решился спросить:
– Сколько тебе лет, Буга?
– Миновало двенадцать и ещё три весны с той поры, как мать родила меня, – гордо отвечал Буга. – У меня есть четыре сестры и брат. И все мы – потомки великого хана Кочки! Моя мать говорит – скоро ты встанешь. Скоро пойдешь. Скоро мир увидит тебя обновлённым.
Сколько времени прошло, прежде чем телесная боль, отступив, дала Твердяте возможность вспомянуть о важном, вспомнить о Миронеге? Это случилось уже после того, как он смог покинуть шатер и увидеть мир вне войлочных стен. Там ширилась степь, там дымили костры кочевья, там бродили овцы, и носились по ковылям кони. Орда готовилась к откочёвке на зимние пастбища. Мир вокруг шатра ожил, возопил блеянием, ржанием, лаем, колёсным скрипом и щёлканьем бичей.
Буга уложил Твердяту на большую, запряжённую печальными волами повозку, сам взобрался на большую рыжую верблюдицу. На передке телеги уселась высокая, хрупкая девушка. Её темные волосы были заплетены в пять кос. Твердята снова и снова пересчитывал их до тех пор, пока юная возница не обернулась. Твердята дрогнул, увидев её иссечённый шрамами лоб и щеки.
– Тат… – тихо прошептал он.
Улыбка девочки оказалась внезапной, открытой и мимолётной, как тот солнечный луч, что иногда скрашивал его одиночество в шатре.
– Где мой товарищ? Где Миронег? – тихонько прошептал Твердята.
Девушка снова улыбнулась и ничего не ответила.
Вечерами большой Буга покидал своё место между горбов верблюдицы, чтобы напоить Твердяту целебным отваром. Потом они укладывались спать под открытым небом, на остывающей земле, прижимаясь к теплым бокам верблюдицы. Вокруг них, всюду, сколько мог видеть взгляд, мерцали костры кочевий, слышалось блеяние овечьих стад. Время от времени земля начинала дрожать под ударами копыт. Порой всадники проносились совсем близко от их кострища. Тогда Твердята крепче прижимался к надёжному боку верблюдицы. Он всё ещё чувствовал себя хрупким и беззащитным.