Изнанка психоанализа (1969-1970)
Шрифт:
Но возможно и другое прочтение.
2
Иной смысл становится ясен, если рассматривать последнее сновидение в этой серии как центральное, что я в свое время и сделал.
Сам Фрейд особо выделил то сновидение — не свое собственное, а одного из своих пациентов — в котором прозвучали слова «он не знал, что он мертв».
Анализируя это сновидение, я записал его на двух уровнях — акта высказывания и его содержания. Сделано это было, чтобы напомнить, что возможно одно из двух: либо смерти не существует и нечто переживает ее — что не решает еще вопрос о том, знают ли мертвые, что они мертвы; либо по ту сторону смерти нет ничего — и ясно тогда, что они этого не знают. Так что никто, по крайней мере из живущих, не знает, что такое смерть. Интересно, что спонтанные формулировки, возникающие на уровне бессознательного, говорят о том, что смерть для кого бы то ни было, строго говоря, непознаваема.
Я подчеркнул в свое время, что жизнь не может обойтись без того, чтобы нечто абсолютно неразрушимое в нас не знало — не то что мы мертвы, так как в качестве нас мы отнюдь не мертвы, не все одновременно, во всяком случае, что и держит нас на плаву, — чтобы нечто, повторяю, не знало, что мертв Я. Я действительно мертв, мертв в том смысле, что обречен смерти — но во имя чего-то, что этого не знает, не хочу этого знать и я сам.
Именно это и позволяет нам строить всю нашу логику на том всяком человеке — всякий человек смертен — которого поддерживает лишь незнание о смерти. Это же самое вселяет в нас уверенность в том, будто слова всякий человек что-то значат, будто они означают всякого человека, рожденного от отца, по вине которого, объясняют нам, поскольку он мертв, человек не может насладиться тем, чем ему на роду написано насладиться. Фрейдовская терминология устанавливает, таким образом, эквивалентность мертвого отца наслаждению. Именно он, отец этот, держит наслаждение, так сказать, про запас.
Итак, фрейдовский миф, если взять его не на уровне трагического с его возвышенной тонкостью, а на уровне мифа в Тотеме и табу, это миф об эквивалентности отца наслаждению. Это и есть то самое, что получает у нас название структурного оператора.
Миф выступает здесь за собственные пределы и выдает себя за реальное, провозглашая, на чем Фрейд как раз инастаивает, что событие это и вправду произошло, что оно имело место в реальной действительности, что мертвый отец и есть страж наслаждения, источник наложенного на него запрета.
То, что мертвый отец и есть наслаждение, знаменует невозможность как таковую. Именно поэтому обнаруживаем мы здесь те же термины, которыми я воспользовался в свое время, чтобы указать на радикальное отличие Реального от двух других у меня с ним связанных категорий
— Воображаемого и Символического. Реальное — это невозможное. Не в смысле стенки, в которую мы упираемся лбом, а в качестве логической границы того, что заявляет о себе в Символическом как невозможное. Именно отсюда берет начало Реальное.
Здесь вырисовывается по ту сторону эдипова мифа знакомый структурный оператор в лице так называемого реального отца — отца, обладающего тем свойством, что он, в качестве парадигмы, служит водворению в сердцевине системы Фрейда того, что является отцом Реального
— Реального, которое вводит в учение Фрейда элемент невозможного.
А это значит, что учение Фрейда не имеет ничего общего с психологией. О психологии этого пра-отца ни малейшего представления составить нельзя. Сама фигура его, какой она предстает у Фрейда, откровенно смешна, и мне нет нужды повторять вам то, что я уже говорил на прошлой неделе
— чтобы кто-то имел всех женщин зараз, невозможно себе представить, так как все мы знаем, что даже одной-единс-твенной угодить непросто. И это отсылает нас к совершенно иному понятию, кастрации — понятию, которым теперь, определив его как принцип господствующего означающего, нам можно воспользоваться. Что это значит, я вам к концу занятия покажу.
В дискурсе господина наслаждение предстает как то, что достается Другому — именно у него в распоряжении находятся к тому все средства. То, что является языком, получает его лишь настаивая на своем до тех пор, пока не возникает утрата — утрата, в которой находит свое воплощение избыто(чно)е наслаждение. Первоначально язык, дажеязык господина, не может представлять собой ничего иного, как требование, требование безуспешное. Не из успеха, а из повторения рождается то новое измерение, что названо у меня утратой — утратой, в которой избыто(чно)е наслаждение воплощается.
Это повторяющееся творение, создание измерения, в котором занимает свое место все то, о чем способен судить аналитический опыт, может проистекать из первоначальной беспомощности, беспомощности ребенка — и всемогущество, напротив, здесь не при чем. Если психоанализу удалось доказать, как выяснилось, что ребенок — это отец мужчины, то это значит, что должно непременно быть где-то нечто такое, что является между ними посредником. Это и есть инстанция господина — инстанция, именуемая так потому, что из любого, практически, означающего она делает означающее господина.
Говоря в свое время о том, во что выливается объектное отношение во взаимодействии с открытой Фрейдом структурой, я заявил, что реальный отец — это агент кастрации. Но заявил я это не прежде чем указал на существенное различие между кастрацией, фрустрацией и лишением. Кастрация — это функция по сути своей символическая, то есть немыслимая без артикуляции означающих, фрустрация — функция Воображаемого, а лишение, само собой разумеется — Реального.
Что можно сказать о результатах этих трех операций? Что касается первой из них, кастрации, то объектом ее становится загадка, которую ставит перед нами такой явно воображаемый предмет, как фаллос. Во фрустрации, напротив, дело всегда идет о чем-то вполне реальном, хотя притязания, лежащие в ее основе, берут начало в чисто воображаемой идее о том, будто реальное это кто-то вам должен, что еще далеко не факт. Что до лишения, то ясно, что оно может располагаться только в символических координатах, так как в реальном никакой нехватки не может быть — что реально, то реально, и тот существенный элемент, без которого мы не были бы в реальном сами, элемент нехватки — ведь именно он характеризует субъекта в первую очередь — обязательно должен быть в реальное привнесен извне.
А вот что касается агентов этих трех операций, то в отношении их я был — совершенно этого не скрывая, несколько менее эксплицитен. Отец, реальный отец, есть не что иное, как агент кастрации — это и есть то самое, что попытка представить реального отца в качестве невозможного предназначена от нас скрыть.
Что это такое — агент? На первый взгляд, мы соскальзываем в фантазм, где отец предстает кастратором. Интересно, что ни один из мифов, к которым обращается Фрейд, ни в какой форме своей ничего подобного не содержит. Кастрироваными сыновья предстают вовсе не потому, что в какой-то первой, гипотетической, еще чисто животной стадии они не имели, якобы, доступа к женской половине стада. Кастрация как выражение запрета не могла, в любом случае, возникнуть иначе, как на второй стадии, стадии мифа об убийстве отца орды, и источником ее является, если следовать мифу, общее соглашение, то странное initium, на проблематичность которого я в последний раз обратил внимание.
Термин акт, поступок, тоже требует пояснения. Если принять то, что я говорил в этом отношении, рассуждая об аналитическом акте, всерьез, если поступок действительно оказывается возможен не иначе, как в контексте всего того, что означающее, войдя в мир, в него привнесло, то в начале поступок оказаться никак не может, а тем более поступок, который можно охарактеризовать как убийство. Миф не может иметь здесь иного смысла, кроме того, к которому я его свел, то есть высказывания невозможного. Вне поля, артикулированного настолько полно, чтобы в нем изнутри был заложен закон, совершить поступок нельзя. Не существует поступка, который не имел бы к эффектам этой значащей артикуляции отношения и не нес бы в себе всю его проблематику — как тот провал, который предполагает, или к которому сводится, само существование чего-то такого, что можно наименовать субъектом, с одной стороны, так и то, что предсуществует поступку в качестве законодательной функции, с другой.
Не вытекает ли функция реального отца в деле кастрации из природы самого поступка? Предложенный мноютермин агент как раз и позволяет не считать этот вопрос предрешенным.
Слово агент ассоциируется в языке со множеством других, ему родственных. Со словом актер, например. Со словом акционер тоже — почему бы и нет? Ведь слово это происходит из того же слова акция, означающего действие и показывает нам, что действие — это не совсем то, что мы думали. Со словом активист тоже — разве не означает оно того, кто считает себя чем-то большим, чем простым орудием чужой воли? Или, в нашей ситуации, с Актеоном — прекрасный пример для тех, кто знает, что это слово в терминах фрейдовской вещи значит. С тем, наконец, кого мы просто называем моим агентом. Вы все знаете, что это последнее выражение значит — оно значит: я ему за это плачу. Или даже: я возмещаю ему убытки, связанные с тем, что больше ему заняться нечем, или еще: я плачу ему гонорар — выражение, дающее понять, что он, якобы, способен на что-то еще.