Изверг своего отечества, или Жизнь потомственного дворянина, первого русского анархиста Михаила Бакунина
Шрифт:
Николай посмотрел на нее теплыми лучистыми глазами.
— Вы позволите передать ему ваши слова? — нежно проговорил он. — Для него они станут целительным бальзамом.
Варенька от избытка чувств поцеловала его в щеку.
— Вы и сами достойны любви, Николай. Поверьте мне. Я не видела вашего друга, но уверена в ваших словах. Он обещает представить читателям нового поэта, Кольцова. Вы знакомы с ним?
— О! — с восхищением произнес Станкевич. — Это дивная история.
— Расскажите же. Мы ждем. Правда, Любинька?
Станкевич посмотрел на Любашу, как бы проверяя, интересен ли разговор? Любаша встретила его взгляд и с улыбкой кивнула головой. Бог знает почему, она продолжала держаться в рамках холодноватой вежливости, сквозь которую изредка сияла ее любовь, немедленно вспыхивавшая в душе Николая. Для него это были священные и мучительные мгновения.
Варенька с негодованием корила сестру за ее сдержанность, когда оставалась наедине с нею. Для нее было очевидно, что Николай и Любаша — пара божьей милостью, и грешно, воздвигать глухую стену на пути высокого радостного сближения.
— Любаша, откройся ему, он ждет, он смотрит лишь на тебя, разве это не чудо!?
— Я вижу, но робею, боюсь слова «любовь». Я не смею, Варенька.
— Он — само совершенство! Неужели ты не видишь?
— Ах, я не смогу справиться со своим сердцем. Не торопи меня, сестра, все само скажется…
— Не скажется, будь смелее. Любаша, ты упустишь, упустишь свое счастье. Он — твоя жизнь, это же видно, явственно для всех! Приблизь его, сестра моя!
Они завернули за широкий овал, устроенный из валунов, среди которых бурлил фонтан, бивший из невидимой трубы, в которую был на минутку заключен сбегающий сверху ручеек.
— В бытность свою в Воронеже, — заговорил Николай удивительным светлым голосом, — захаживал я иногда в тамошнюю библиотеку за книгами. Там встречал бедного молодого человека простого звания, скромного и печального. Я сблизился с ним. Это был прасол, он перегонял скот и продавал его. Отец его держит в руках это дело. Сам Алексей оказался большой начетчик и любил поговорить о книгах. Я приголубил его. Вскоре застенчиво и боязливо признался он, что и сам пробует писать стишки, и, краснея, решился показать свою тетрадку.
Станкевич помолчал, слегка покачав головой. Лицо его светилось поэтической задумчивостью.
— И что? — не удержалась Варенька. — Как они?
— Я обомлел перед громадным, не сознающим себя, не уверенным в себе, талантом. Привез его в Москву. Белинский влюбился в него тотчас же и безоглядно, как один только и умеет. Сейчас он готовит о нем статью, спешит представить обществу. Пусть Россия услышит, наконец, свои чудные кровородные песни, чтобы не изошел ими певец в одиночестве, в пустых заволжских степях, через которые гоняет свои гурты.
— Ах! — умиленно вздохнула Варенька. — Как хорошо ложится на сердце! Хотелось бы услышать хоть одну его строку.
— Извольте.
Сосредоточившись, он посмотрел вокруг. На аллею, по которой они шли, на ручей, на красивую беседку в отдалении, окруженную кустами и деревьями, само увядание которых составляло новый услаждающий узор. Везде видны были созидательные труды Александра Михайловича.
Николай поднял глаза к небу, вздохнул, припоминая.
Долго ль буду я Сиднем дома жить, Свою молодость Ни на что губить? Иль у сокола Крылья связаны, Иль пути ему Все заказаны? Иль боится он В чужих людях быть, С судьбой-мачехой Сам-собою жить?…— У нашего Verioso слезы навернулись, едва он услышал.
— Да, да, — проговорила Варенька, — у меня тоже. «Иль у сокола крылья связаны..». Это мои мысли. Улететь далеко-далеко, в другую жизнь…
…Так они и бежали, веселые дни. Проводили в тверскую гимназию четырех мальчиков, всех в один класс. Старший после Мишеля, Николай, уже давно учился в военном училище. Дома оставались сестры.
Приближался отъезд. А Любаша словно в забытьи решила, что Николай останется с нею навечно просто так, без объяснений, без встречного шага с ее стороны. Николай же, видя ее ровную приветливость и молчание на его прозрачные вопросы, прощался с последними надеждами.
Почти накануне, за полторы недели до отъезда появился Мишель.
С какой любовью встречала его семья!
Даже Станкевич был изумлен. Мишеля он видел впервые, но, разумеется, много слышал о нем здесь, в Прямухино. Однако, такое благоговение к старшему брату видел впервые, хотя в своем собственном семействе также был старшим братом.
Перед его взором предстал высокий веселый офицер с чистыми голубыми глазами, громкой оживленной речью, искрящейся шутками и умом. Он прибыл по распоряжению командования в целях «ремонта лошадей», то есть закупки лошадей для своего полка.
… И Мишель увидел Станкевича. С первых же произнесенным им слов он внутренне вздрогнул, он узнал в нем близкую душу, и понял, что встреча эта — знамение неба. «Птичий язык», на которым изъясняются любомудры всего мира, возвестил это обоим. Впервые разговаривал Мишель с человеком, для которого нравственные искания были делом жизни. И они были ровесниками, всего полгода разницы, Мишель с четырнадцатого, Николай с тринадцатого года! Только представить! В то самое время, когда Мишель расстреливал свой дар мышления из артиллерийских орудий, блуждал в фантастических построениях, Станкевич успел окончить университет, прочитать бездну книг, продумать Монбланы мыслей и стать тем, за кем, как сразу ощутил Мишель, необходимо было следовать, чего бы то ни стоило!
Мишель почувствовал, что для него наконец-то наступает новая жизнь.
— Я не опоздал! Я надеялся, нет, я был уверен, что философия может способствовать моему усовершенствованию. Надежда — основание очень зыбкое, но я приложу все силы. Скажи, Николай, ведь философия не чуждается фактов?
— Что есть факты? Действительность далека от обыденности, и «факты» в понимании конечного разума…
— Э, нет! Даже Гердер, который писал не «Историю», но «Идею философской истории человечества», должен прибегать к фактам, как к форме мысли, необходимой для самопознания абсолютного «Я».
Среди книг Станкевича были сочинения Канта и Шеллинга.
— Вот, почитай на первый раз. Не спеши, продвигайся потихоньку.
Вооружившись словарем, Мишель погрузился в чтение. Он знал немецкий не хуже французского, но терминология… уф! Сложно, невыносимо трудно.
— Я пробьюсь к пониманию, я догоню тебя, — хмурился Мишель, напрягая мышление. — Что есть их действительность? Тебе ясно?
— Отчасти, — улыбался Николай, уводя начинающего адепта в сторону от сложных понятий, что бы тот сгоряча не сломал себе шею. — Мы чудно созданы. Действительность беспрестанно дает нам знать, что она — действительность, а мы все ждем чуда.