Извилистые тропы
Шрифт:
Кстати, бани Гаврюша не видел отроду. В бане мылись лишь богачи. Мать обмывала Гаврюшу на полу возле печки, и от воды ещё пуще плодилась всякая нечисть – и тараканы, и блохи…
Единственный раз в году, на пасху, в избе наводили порядок: соскребали сажу с потолка и стен, чистили полы. На пасху пекли пироги. Мать надевала на себя самую красивую рубаху. Гаврюша любил этот светлый и сытый праздник. Но однажды… Однажды, в такой же пасхальный солнечный день мать Гаврюши слегла и не встала больше. Остался Гаврюша с отцом. А отец с горя запил. Гаврюше впору помереть с голоду, кожа да кости остались. И тут объявился богатый мордвин Иван Вирясов, у которого не было собственных детей. Взял он Гаврюшу к себе. Кормил его мясом и ситным хлебом – и стал Гаврюша расти не по дням, а по часам. Вирясов с женой души в нём не чаяли, потому как был Гаврюша сильным и работящим, один все дела проворачивал – и пахал, и сеял, и жал, и дрова из леса носил.
Я всю сказку переиначил на свой лад. Главным её героем был я сам – то Гаврюшей, то вором Тимохой Вергазовым. Про Гаврюшу я всё знал, мы жили одной жизнью, до тех, конечно, пор, пока у Гаврюши не умерла мать и его не взял к себе богатый Вирясов. Про вора Тимоху я ничего не знал, но мне было обидно, что он был вором, а не другом Гаврюши. И почему Гаврюша с ним не сдружился? Вирясова забоялся? Так ведь он же богатырь! Удрал бы Гаврюша вместе с Тимохой, украл бы красивую невесту у какого-нибудь богача! Это бы да! Афросиньин Гаврюша казался мне скучным.
Я так и сказал Акулине. Но сестре моё вольнодумство совсем не пришлось по душе, она даже чего-то напугалась. «Не по-божески, Алёшка, не по-божески», – запричитала она.
Тогда я стал думать о боге. Добрый ли, злой ли – а Он существовал, и в этом никто в Лопатине не сомневался, ни взрослые, ни дети. Да и откуда таким сомнениям взяться, коли грамотеев, едва разбиравшихся в цифирях, можно было в деревне пересчитать по пальцам. Единицы на весь Спасский уезд попадали в трехгодичную церковно-приходскую школу, где господствовал священник Семен Новочадов. Выпускники школы с грехом пополам умели читать и писать.
Мать повела меня в эту школу, когда мне исполнилось девять лет. Помню: одной рукой держит меня за отмытую ладошку, а в другой несёт свёрток со сливочным маслом, ветчиной и полбутылкой водки – для учителя.
В тот же год в школу пошли и мои друзья: Лёкса, Гурей, Сёмка и Ванятка. С Ваняткой мы сидели за одной партой все три года, а Лёкса, Гурей и Сёмка не дотянули до конца.
Во время перемен мы, перваки, с любопытством и завистью глазели на старшеклассников. Особенно важничал сын стражника. То в красной рубахе явится, то в голубой, то в чёрной – никто не мог его перещеголять. Дружбу он водил только с кулацкими сынками.
Более всех прочих наук чтился в школе закон божий. Зубрили Ветхий и Новый завет, обучались ведению службы. Самые голосистые были певчими на клиросе и гордились этим, так как лопатинский церковный хор славился на всю округу. И я бы пел, да стыдился своей застиранной, латаной-перелатанной рубахи и куцых штанов, из которых давно вырос.
Ученики, удостоившиеся милости Семена Новочадова, прислуживали ему во время богослужения: подносили паникадило, подсвечники и другие церковные принадлежности. Жил священник на широкую ногу. Дом его стоял напротив церкви. Не дом, а храм посредь плодового сада, десятин на тридцать, коли не больше. Было у батюшки и поле, которое и засевали, и убирали крестьяне. Все три его сына – Владимир, Димитрий и Сергей – учились в духовной семинарии. Владимир окончил ещё и духовную академию в Петербурге. А Димитрий слыл знаменитостью: природа одарила его могутным басом. На престольный праздник Донской божьей матери все три сына съезжались в Лопатино и помогали отцу. Безголосый Владимир вставал за псаломщика, Димитрий пел за дьякона. В этот день в церковь из близлежащих весей стекалась тьма народу: послушать Димитрия.
После праздников священник приходил на уроки злой, с отёкшим лицом и набухшими глазами, и едва появлялся в дверях – класс начинало лихорадить. Бывало, уткнешься в учебник закона божьего, а ничего не видишь: глаза косят в сторону попа. А батюшка, словно издеваясь, ходит взад-вперёд и пыхтит. Остановится, ткнёт перстом в пространство:
– Чекалдин! – рявкнет. И ласково: – Читай.
Легко сказать: «читай». В школе все предметы преподавались на русском языке, а дома мы говорили по-мордовски, можно себе представить, какой пыткой было для каждого из нас чтение и письмо.
Чекалдин с испугу не может раскрыть рот. Белый, как рубаха. Поп хватает Сёмку за вихры, швыряет к печке и сотрясает стены утробным рёвом:
– На горох! На два часа на горох! Я научу тебя читать, сукин сын!
За слёзы – добавка. Сёмка знает об этом и прячет от попа мокрое лицо. А батюшка уже снова вышагивает по классу.
– Каждого, сукины сыны… кто не приготовил урок закона божьего… постигнет участь Семёна Чекалдина… также сукина сына. – Глаза у попа совсем заплыли, но всё равно видно, как они выискивают очередную жертву.
Ею оказывается Ванятка, мой сосед по парте.
– Киреев! Читай.
Читать следует притчу «Лгун». Ванятка поднимается и, тыча пальцем в короткое слово, деревянным языком выковыривает каждую букву: «Л…ла…г… луг…» На лбу у него испарина. У меня тоже. Поп молча берёт Ванятку за волосы, свирепо рвёт их туда-сюда и начинает шипеть, как придавленный змий:
– Аххх, негодяййй… негодяййй…
Мое сердце гукает где-то в ушах, пальцы мокрые, липкие от пота. Сейчас он и меня так… и меня… Поп выдёргивает из-за парты обмякшее Ваняткино тело и швыряет в сторону печки.
– Вшивая мордва! Охламоны! Лодыри! Сукины сыны!..
Но вот арсенал ругательств исчерпан, батюшка снова ходит меж парт и устало сопит. Так проходит минута, вторая… Наконец поп приходит в себя и останавливается возле Гурея.
– Журавлев, – вкрадчиво говорит он, положив толстую короткопалую лапу на Гурееву голову. – Не бойся, Журавлев. Читай притчу.
Гурей, не отличающийся способностями в учении и насмерть перепуганный лаской попа, торопится, спотыкаясь о невидимые преграды:
– Л…л…лы…ла…г…у…у…ууу…гуу… – И залпом выдает: – Лагушка!
Поп увесисто шлепает его по одной щеке, по другой – Гурей валится с ног, а мы, как по сговору, начинаем реветь.
– Ах, бунт?! Молчать! Я вас вот этой палкой! – поп вопит и размахивает клюкой с серебряным набалдашником. – Без обеда! Сех! Сех! – уже лает он, вылетая из класса и шваркая дверью так, что та чуть не слетает с петель.
Давали волю рукам и другие учителя, секли за самый невинный проступок: за то, например, что не поняли задания, за шалости на переменах, за нерешенную задачу. Пока мать носила подарки нашему математику Пантелеймону, тот меня не трогал. Но как только её возможности иссякли, Пантелеймон вывел меня из списков неприкосновенных.
Однажды он вызвал меня к доске решать задачу. Я встал у доски, а он ходил за моей спиной и время от времени издавал протяжный звук «ммм», словно пытался замычать. Задача была лёгкая, я быстро с ней справился, и мычание Пантелеймона воспринял как выражение удовлетворения моими математическими способностями. Я ждал, что он скажет, как обычно: «Молодец, Фокин! Щёлкаешь!» Но заработал такой тычок в голову, что перед глазами поплыли круги, и я невольно присел.
– Наврал! – кричал Пантелеймон. – Всё наврал!