К долинам, покоем объятым (сборник)
Шрифт:
Тот артачился:
— Тише, тише. Божью водицу разольешь. — Но все же пошел к своему краю, пытаясь что-то запеть.
Софья повернулась к Любе, сказала, будто не замечая рядом Якова:
— А что, подруга… Выведешь? Ты ж знаешь, кроме нас, больше некому.
Люба побледнела. И вдруг у Якова, не придавшего значения словам Софьи и все еще подсмеивавшегося про себя над дедком, похолодела кожа на голове. Подсознание продиктовало ему, что в эту минуту и придет так долго шедшая за ним расплата. Яков не услышал, а понял, по строго прошевелившимся губам Любы, как она сказала, отчужденно глядя куда-то вдаль: «Давай…» Софья скользнула взглядом по Якову и стала заводить низким грудным голосом:
Чогось мени чудно, Чогось мени дывно…Тотчас обдались влагой широко открытые серые, в голубизну, глаза Любы, теперь она без всякого девичьего лукавства жаловалась на долю:
Вже который мисяць Милого нэ видно…Никто им не подпевал из женщин — то ли заняты были своей заботой, то ли боялись нарушить неведомую им тайну песни, да и не касалось никого то, в чем винила Софья и на что жаловалась Люба. В «кутке» Софьи только Игнат подозревал что-то неладное и близко принимал боль жены. Лицо его стало серым, багрово, недобро набряк шрам на шее. Гость из района, бережно, как сына, обнимавший молодого секретаря, с удивленной улыбкой глядел на Софью и Любу, — они преподнесли ему сюрприз. Все это отмечало лихорадочно работавшее сознание Якова, и у него прерывалось дыхание от боязни огласки — пусть для одного него длится светлая казнь.
Не чуть и не видно, Его не видати…Не понарошку, не играя тем, что стоило ей всей жизни, страдала Люба:
Повив по Дунаю Коня напуваты…И дальше с невыносимой печалью метался хрупкий, вибрирующий Любин голосок:
Та й понакрываю Милого слидочок… Щоб витер не вияв, Пташки не ходили, Щоб мого милого Други не любили…Холодновато-ясные сумерки невесомо засветились над селом, подчеркивая белизну хат, вороненые следы колес на дороге. День ветра и стремительных облаков стихал и гас, лишь легким дуновением воздуха чуть клонило в одну сторону мелколистые, почти потерявшие цвет ветви молодых берез. Каменный боец с автоматом одиноко и призрачно белел сквозь тихое пряжево деревьев, и все это — угасание дня, одинокость каменного солдата, беготня ребятишек по пустеющей площади — им раздавали остатки угощения — предвещало предел, которого так не хотелось Якову.
В хате он был молчалив, сумрачен, подавленное его состояние передалось Любе, собиравшей прощальный ужин, — завтра Яков должен был уезжать. Впервые за время его гостеваний она не знала, как себя вести с ним. В душе раскаивалась, что поддалась Софье, чего-то смутно ждала. Когда сели за стол, он, тяжело задышав, закрыл глаза ладонью, а другой рукой стал шарить по скатерти, искать ее руку. Она охватила его запястье — смиряюще, нежно.
— Прости ты меня, Люба, — проговорил он, не отрывая ладонь от глаз.
Она задумчиво поглаживала его сжатый до белизны кулак. Сказала с какой-то детской печалью:
— Что ты, Яша… В чем мне тебя винить? Ты ни в чем не виноват…
— Кто ж виноват?
Яков открыл наконец глаза. Он сидел перед Любой, сжавшись в комок, тянулся к ней ищущим, странно уменьшившимся лицом, почти личиком, и был похож сейчас на ребенка, почти на младенца, которого можно легко убить.
— Кто виноват? — переспросила она. — Война виновата, Яша. Вот кто…
Он протянул, согласившись:
— Война-а-а…
И вдруг сполз со стула, положил голову ей на колени.
— Прости, Люба… Забудем обо всем… Нет жизни без тебя. Задушил я себя, слышишь? Задушил…
С первой же минуты, как он предстал перед ней сидящим на бидоне в редеющей дымке прохладного утра, с первых его слов она поняла истинный смысл прихода Якова и никак не могла определиться на случай вот такого разговора. И сейчас она снова «оттягивала время», поднимала его с пола ослабевшими руками:
— Что ты, господь с тобой, встань, встань… — Наконец усадила на стул, тоже трудно, запаленно дыша. — Как же это — задушил? У тебя ж семья. Дочь. Как же? Да и я… — Она нервно рассмеялась. — Какие амуры на старости лет? Внук вон скоро женихом будет.
Яков, застонав, поднялся со стула, зашагал по комнате, странно скособочившись. «Язва», — догадалась Люба, сознавая, что не то и не так говорит. Он подошел, охватил ее шею, к самому лицу приблизил блуждающие глаза.
— Никого у меня нет, Люба… Ни-ко-го… Ни-че-го… Ни синь пороха. Одну тебя любил всю жизнь. Веришь? Чем поклясться тебе?
— Яша, ты же не один, опомнись.
Он горько покачал головой.
— Не один, не один, Люба. Ты права. На бумаге не один. А так один. Жизнь меня скрутила во как! — Он сжал кулаки, тут же обессиленно разжал их. — Я не виню никого. Ни жену, ни дочь не виню.
— Это нехорошо — своих винить, — вздохнула Люба.
Яков будто не слышал ее.
— А как подумаешь: жизнь-то прожита. — Он снова приблизил к ней жутко расширившиеся глаза. — Имеет же человек право, боже ты мой, последние свои годы прожить по совести. Ведь уйдем скоро с земли-то, Люба! Ничего же не останется, ни-че-го… — Задумался, совсем тихо выговорил: — Ты правильно сказала: война все по-своему поставила. Душу мне подменила. Туман был в голове. — И вдруг словно живой водой омыло Якову лицо, пронзительно-светлыми стали глаза: — Люба, о чем мы говорим? Что ж, нам и вспомнить нечего? Ты сегодня как запела — меня огнем прожгло. Люба! Забудем все, что в жизни случилось. Прости, слышишь?
Он стал искать губами ее губы, чувствуя запах чистого и здорового женского тела, прокаленных майским зноем волос. Она слабо отрывала его руки, безотчетно зажмурившись, и когда он стал целовать ее, через мучительное чувство ненужности того, что пришло так неожиданно и поздно, через пробивающуюся тошнинку бабьего стыда, Люба вдруг ощутила обессиливающую полузабытую сладость. Она все же оторвала от себя Якова, встала со стула, оправляя кофту, прикладывая ладони к запунцовевшим щекам, словно гася их.
— Погоди… Боже мой, Яша, грех-то какой… — Обежала смятенным взглядом открытые окна, будто за ними могли подсматривать. — Грех, грех, Яша… Ты ведь знаешь, я так не могу. Люди же мы с тобой. У меня сын, Алеша, что он скажет? А люди? И тебя от семьи отнимать не хочу.
Он стоял перед ней, отчетливо понимая, что эта минута должна решить все.
— Люба! Что ты: люди да люди?!
— Как же, по-людски и надо. Средь людей живем.
— Что ж теперь — по дворам ходить, совета спрашивать?.. Что ж мы с тобой — не решим вдвоем? Помоги мне. Помоги забыть мою вину. Вот пришел же! Вернулся! Я и с Игнатом говорил. Дело для меня в колхозе найдется. — Он опять обнял ее. — Опорой друг другу будем, до конца дней. Видно, судьба такая.
Она вздохнула, развела его руки.
— Сколько тех дней осталось… Сам говоришь…
— Сколько есть — все наши.
Покачала головой, сложив ладони на груди, умоляя его.
— Давай ужинать, Яша. Завтра рано вставать.
Продолжительным, изучающим взглядом смотрела, как он снимал пиджак, приглаживал оставшиеся на висках волосы, чувствовала, что ее долго не отпустит неприязнь к той, годы длившейся его жизни, чужой и смутной. Ей хотелось заплакать, как девочке, вылить свою обиду, но в ней уже начинала подниматься зыбкая теплота женского всепрощения…